Культура 21 июл 2020 847

​Александр Молотков. По старинному рецепту. Рассказы

Молотков Александр Леонардович родился в 1958 году. Детство и юность прошли на берегу озера Байкал. Средняя школа, техникум, Советская Армия. С 1982 живет и работает в городе Зеленогорске Красноярского края. Печатается впервые.

 

Нонсенс

 

К нам приехал генерал.

Он сказал: «Хватит валять дурака Ваньку и ходить по миру с протянутой рукой. Я демократ, я наведу здесь порядок». Сказал грозно, из-под его большого лба нас буравили два пристреленных в боях глаза, а ноздри раздулись, как у взбешённого быка.

Мы испугались… Но один очень активный и бесстрашный корреспондент местной газеты задал вопрос:

— Скажите, а как понимать — генерал-демократ?

Он ответил:

— Это нонсенс!

Мы удивились новизне его политического кредо и прямой честности.

Телевидение сшибало новостями из Лондона. Там два наших оленевода судились меж собой, кто у кого больше украл денег. Странно, аборигены наши, деньги наши, а Лондон разруливает — кто, кому и сколько должен… Нонсенс?

Нонсенс — это явление, совсем не изученное учеными, и никто не написал диссертации по этому явлению, нет никаких обоснований — нонсенс и все. Я встретился с нонсенсом в те далекие «застойные» годы, и было нам годов не много, а впечатление осталось навсегда.

 

1

 

— Мося, — кричала с высокого крыльца Сара, — где ведро с щучьим головами, я жрать хочу!

— Ах ты, царица моя Сарачка, всё тебе деликатесы подавай, несу, несу на холодное.

Моисей Григорьевич Фоминович — ударник коммунистического труда, слесарь-наладчик Усть-Баргузинского рыбокомбината, что расположен на берегу драгоценного моря Байкал. Сара тоже ударница коммунистического труда, она чистит рыбу в соседнем цеху, у них пятеро ребятишек, старая Сарина мать — тёща, которую Мося побаивается, — Добба Абрамовна, революционерка.

Мося знает весь процесс изготовления рыбных консервов. Его задача — в безотказной работе консервозакатывающей машины, которая работает в две смены. Остальные машины должны быть наготове.

Вы помните ассортимент нашей продукции? «Мелкий частик», «Бычки в томате», «Карась в гречневой каше», «Щука в вине и черносливе», «Омуль в собственном соку». Если вы хотите кушать, пожалуйста, рыбы полно: жареная, солёная, свежая, варёная; желаешь консервы — выписывай в бухгалтерии за копейки, хоть на весь год, а головы щучьи бесплатно бери на корм скоту. 

Сара — полногрудая женщина, кругла и бела лицом. Кудрявый каштановый волос её прически не требует бигуди, она от природы кучерявая. Мося — наоборот, лысый не по годам, с длинным орлиным носом, щупленький, но жилистый первопроходец. Сарина мама Добба Абрамовна на берега Байкала еще царской властью сослана на вечное поселение. Время… Вот и Советская власть нашла Доббу, молодую учительницу, выделила ей школу, дом купца Купера. Учила она ребятишек, повстречала такого же ссыльного Фоминовича. Время… В нём спрятались годы… Доббе, молодой когда-то девушке, уже за восемьдесят. Женский облик с годами в ней померк. На подбородке Доббы Абрамовны появилась поросль бороды, а под носом стали пробиваться усики. Время… И за глаза ее местные мужики-алкоголики стали звать «Пиковая дама». Она не обижалась, потому что любила А.С. Пушкина. Ей оставалось вытирать носы внучатам, грозить всякому непонимающему тростью, воспитывать зятя Мосю, помогать Саре и получать государственную пенсию.

Когда построили новую школу, дом купца оставили за Доббой Абрамовной. Уже тогда у нее была большая семья, после, когда разъехались дети, она осталась с младшей Сарой, облюбовала себе место за печкой и называла его «хоромами».

2

 

— Моисей, — кричит Добба Абрамовна из своей каморки за печкой, — беги скорей ко мне!

Мося нехотя выползает из-под одеяла, где, сладко зажмурив глазки, лежит истомлённая трудами Сара. Мося в майке цвета слоновой кости, в черных бязевых трусах.

— Сейчас, мама, иду.

Входит в старушкины «хоромы».

— Я здесь, мама.

— Бесстыдник, ты что, кавалерить меня вздумал, штаны надень, я женщина.

Мося, выскакивает, обворачивается большим полотенцем, входит снова.

— Ну вот, теперь ты шотландец местного пошива. Садись и слушай меня. Вот ты уже пятерых наделал? Шестого ждать надо?

— Мама! — Мося как на суде опускает голову ниже, не смотрит тёще в глаза.

— Я ночами не сплю, нет сна совсем. Девятый десяток доживаю, Мося, чую скоро пойду к праотцам. Все мы люди смертны, — печально говорит она, — вот послушай меня: как помру, ты меня здесь не хорони. Ты свези мое тело на еврейское кладбище, что на Новых Комушках, возле города Улан-Удэ. Там все мои братья лежат и сестры. Схорони по обычаю нашему. Племяннице, что живет в Улан-Удэ, Нели Шраберман, сто рублей я отправила. Вот вам с Сарой пятьдесят, на перевоз моего тела, и потом соседей тут на поминки позовите. Предупреждаю: поминки скромные справьте, без гармошки и салютов, да песни не пойте, я и оттуда приду, чтобы тебе, Мося, вот этой тростью по одному месту!

Она помахала тростью в воздухе.

Тут только Мося заметил, что теща лежит в кровати во всем нарядном, при ней же и трость с костяным набалдашником. Старушка подала Мосе узелок, в котором мелкой купюрой было ровно пятьдесят советских рублей.

Согнувшись в четыре погибели Моисей вышел из тещиных «хором» с узелком в руке, с заботой, что была у него на сердце… Жуть как он боялся покойников!

Сара ждала мужа. После его возвращения от мамы, она выслушала его и заплакала, было слышно, как она причитала:

— Как мы будем жить без маминой пенсии в сто тридцать два рубля? Что ещё сказала мама? — Сара требовала полнейшего отчета.

— Вот деньги дала на перевоз тела на кладбище в Комушки...

Сара всплеснула руками и спрятала узелок, так что Мося не понял, куда она его спрятала.

 

3

 

Старшая дочь Моисея и Сары Лиза училась в восьмом классе. Лиза отличница, помощница, красавица, но еще не комсомолка, всем она отвечала, что ей некогда. На Лизу уже заглядывались поселковые пацаны, и когда к ней кто-нибудь приставал, она отвечала: «Уйди, противный, не для тебя цвету!»

Надёжная девочка Лиза. Мать с отцом поручили ей присматривать за бабушкой постоянно, особенно когда они на работе.

— Ты посматривай, Лиза, за бабушкой, может она что-нибудь перед смертью скажет. Тебе замуж скоро. …

А Мося забредил опять:

 — Ой, и мороки мне с этой старушкой, я мертвецов боюсь.

Сара хлопнула ладошкой Мосю по лысой голове.

 — А мамину пенсию не стыдно на папироски изводить, труженик моего тыла?

 Мося покраснел от правды, повернулся на одном каблуке и побежал до ветру.

Две недели прошли как в сказке. Бабушка кушала, пила крепкий чай с молоком, исправно просила горшок. Лиза не отходила от бабушки. Соседка Агафониха пришла проведать бабушку Доббу и принесла ей сонных таблеток, так как Добба Абрамовна жаловалась, что нет у неё сна и ночи она проводит бессонные.

Соседка Агафониха наказала Лизе и бабке пить лекарство по одной таблетке на ночь, положив снотворное на бабкин комод, который стоял в её каморке. Вдоволь наговорившись, соседка пожелала бабушке здоровья, попрощалась и ушла. Полнейшая благодать наблюдалась до следующего понедельника.

 

4

 

В понедельник утром, четвертого июля, когда умытый утренней росой блестящий диск солнца поднялся на два пальца над водной гладью реки Баргузин, Лиза выскочила из бабкиной коморки и закричала на весь спящий дом:

— Померла, померла бабушка!

Крупные капли слез, похожие на хрустальную прозрачную байкальскую воду, катились по её щекам. Мося и Сара еще в постели, но они выпорхнули из-под одеяла, как воробьи из гнезда.

— Мама!.. — заорала Сара.

— Мама, — повторял Мося.

Лиза вызвала «скорую».

Возле бабушки собрались все малые дети, Сара и Мося.

Добба Абрамовна лежала на кровати, на ней были те одежды, которые она долгие годы приобретала, складывая в комод. Она сама их называла «в последний путь». Гардероб этот состоял из черной юбки, белых тапочек и серой кофты мышиного цвета. Трость, добрая помощница ветхой старости, лежала вдоль тела. Все показывало на то, что Добба Абрамовна собралась куда-то в дорогу. Лицо ее, прочерченное глубокими морщинами, бледно-пергаментное, ни на кого не обращало внимания. Нос заострился, веки провалились в глазницы, а рот был открыт так, что было видно голые десны. Пряди седых волос торчали из-под белого бязевого платочка.

Внуки молчали, Мося тоже молчал, только Сара всхлипывала иногда, да свежий байкальский ветер в кронах высоченных тополей играл листвой, создавая шум. Все ждали скорую помощь.

«Скорая» ехала долго, на смену в этот день заступил Витька Скосыроглазов. Витька местный парень. Он когда-то учился в нашей школе. После окончания медицинского института прибыл работать в нашу больницу зубным хирургом. Витька смело рвал землякам зубы — одной левой, правой он ставил пломбы, протезы-присоски, коронки, фиксы. В этот месяц его понизили по службе, перевели в фельдшера на «скорую». Дело в том, что Витька злоупотреблял. Но Витька парень безотказный, и летом в жару, и зимою в  холод Витька всегда придет на помощь больному. Люди у нас добрые, благодарят. Вот и получается, что от добра пострадал парень. Так всегда говорит его мать людям: «Безотказный мой Витя!»

 

Бесстрашно шагнул Витька в белом халате в бабкину каморку.

— У-у-у,— произнес он, осмотрев Доббу Абрамовну, — боты надула красавица.

— Как, как? — переспросила Сара.

— Что? — удивился Мося.

— Кисель вари́те, — подтвердил диагноз Витька. Но профессионализм взял верх. Он стал осматривать бабкин открытый рот, оскалившийся на весь белый свет голыми дёснами. Он уже прикинул цену, но его от размышления прервал Мося.

— А зачем ей мёртвой зубы?

— Да, — сказал Витька, — мода такая: с блеском белых зубов провожать в последний путь, — врал он, надеясь подработать.

Сара твердо заявила:

— У нас денег нет!

— Хорошо, — сказал Витька, — давай железный рубль, там герб, печать на справку ставить буду.

После оформления справки рубль Витька положил в свой карман. За воротами «скорая» просигналила клаксоном, в ней водитель Колька Афондулин, он тоже был рад опохмелиться, чуя скорую выпивку.

 

5

 

У нас на Байкале соседи — всё. Это и соль, и шило, и хлеб, и порох… Да всё, что вам срочно надо, а у вас этого нет. Иди к соседу, он даст, если у него нет, иди к другому. Короче, соседи ближе, чем родня. К родне идти надо, может быть, на край поселка, а соседи вот они, близко.

Увидев за воротами у соседей Фоминовичей «скорую» Гурьян Гуселетов призадумался. Что же это значит? Гурьян, мужик лет под пятьдесят, сосед хороший, весел на гулянках, отличный рыбак, охотник. Но за глаза ехидные называют его «куркулем». Это от зависти. У Гурьяна есть «Запорожец», зелёный, с ушами. Да, да, «ЗАЗ-964», в народе «ушастый» или «точило». В каких только переделках не был на нем Гуря: прыгал на Байкале через торосы и ледяные щели, выбирался из болот и песков, таранил медведя и слетал с парома в воду реки Баргузин.

Везде Гуря выходил победителем. Работает Гурян пожарником. Заглянув к соседям, Гурьян еще не знал о трагедии семьи, но как перед хорошим калымом у него сама собой зацарапалась правая ладонь. Когда Гуря зашел к соседям в дом, он увидел лавку, стоящую в зале, на ней Доббу Абрамовну с перевязанной челюстью, а руки её были сложены на груди. Вокруг покойницы сидели родственники, внучата, Мося и Сара обливались слезами.

— Кормилица, поилица наша, — причитала Сара.

Едва живой Мося стоял молча, смахивал слезы.

— Вот, Гуря, горе у нас какое, мама решила уйти в мир иной, как жить будем? Да еще хоронить везти в такую даль, а где деньги?

Гурьян сообразил, что «возможна подработка, не зря ладонь чешется».

— А у меня три выходных, так что могу помочь с доставкой клиента.

— Гуря … — обняла и стала целовать его Сара. — Выручи ради бога, век не забуду. Свези маму в Комушки, вот десять рублей у нас есть.

— Я бензин не делаю, мама, это груз особый, — «груз 200».

— Да ты что, Гуря, откуда у нас двести, но от силы пятнадцать дадим, и все!

Так и решили: прямо сейчас маму положим на багажник и в путь. Гурьян пошел готовиться в дорогу, а родственники сильнее заплакали над покойницей, её они больше не увидят.

Ехать предстояло действительно далеко, поэтому к укладке тёщи решили подойти основательно. Мося боялся покойников, он наотрез отказался ехать с тёщей в салоне «Запорожца». Предложил в персидский ковер завернуть маму и привязать к багажнику, что на крыше веселого «ЗАЗ-964», а торцы заткнуть газетой «Советский спорт». Получилось отлично! Ковер на крыше «Запорожца» — лучше места не найдёшь, — вариант для транспортировки «особого груза», не в салоне же с мамой в обнимку ехать?

— Ну, вот и мама наша в саркофаге, спи мирно, наш Тутанхамон! — заключил Мося, вытирая слёзы. «Запорожец» сделал контрольную прогазовку турбин и рванул с места в далёкий рейс.

 

6

 

Визжа и поднимая пыль до электропроводов, разгоняя куриц по заборам, собак по подворотням, а встречных людей вынуждая отходить в сторону, «ушастый ЗАЗ», пренебрегая помехой справа, вылетел на Баргузинский тракт, поднимая облака пыли, пошёл на разбег, силясь взлететь перед крутой горой.

— Ты пощупывай ковер, стеклоподъемник иногда опускай, а то потеряем маму, под пятьдесят летим, — командовал Гуря.

Дороги у нас на Байкале горные. Подъемы да спуски. Впереди лежало село Максимиха. Тридцать километров — и вот оно, село на берегу Байкала. Две турбазы здесь, а туристов-«дикарей» тоже полно. А магазин здесь стоит у дороги, подъезжай и покупай, что хочешь, а хотели наши друзья Мося и Гуря взять по бутылочке вина хорошего.

— Хорошо бы «Солнцедар» был, он подешевле «Агдама» на тридцать копеек, — сказал Мося.

«Эх, дороги, пыль да туман», — поется в песне. Гурин «Запорожец» поднимал такую пыльную завесу, что многие водители, чтобы не ехать вслепую, останавливались, варили чай, могли и часок вздремнуть. Вот, наконец, и магазин у дороги — «Сельмаг», за ним одна единственная улица деревни и берег Байкала.

 В магазине народа было много, давали муку высшего сорта по десять килограммов в руки. Наши путники стали объяснять народу, что им муки не надо, только винца, но граждане были неприступны:

 — В очередь вставайте, в очередь, все спешат.

Тогда Мося сказал вслух:

— Добба Абрамовна умерла, сегодня ночью.

Толпа расступилась, старушки завыли, запричитали. Все они в этой деревне знали Доббу, Мосю, Сару. Люди соболезновали, так что Мосю с Гурей пропустили без очереди.

 

7

 

 Тем временем два местных жителя свободной и романтической профессии, сборщики лесной смолы-живицы, спустились из таежной чащи, где они провели три дня в трудах по сбору живицы. Два товарища, Пашка по кличке Бадан и Колька по кличке Бубен с мешком на плечах, в котором лежало шесть пустых бутылок. Они вышли из тайги на магазин, тепля под сердцем надежду… Бутылки (стеклотару) они сдадут, немного еще стрельнут денежек и купят бутылочку «Солнцедара», уж больно хотелось выпить.

Раздвинув ветки ольховника, который вплотную обнимал мощную ограду магазина, они увидели зелёный «Запорожец» с ковром на багажнике, столб пыли, стоящий как дымовая завеса, а вокруг ни души… Дерзкая мысль посетила обе отважные головы одновременно. Подскочив быстро и без шума, ребята как по команде срезали веревки. Взвалив на плечи ковер, тихо удалились. Путь с добычей лежал на берег Байкала, на дикий и безлюдный пляж.

— Вот повезло, так повезло, — радовался Колька Бубен, — продадим ковер, месяц гулять будем! Персидские ковры в дефиците — это точно.

 

8

 

Два наших друга вышли на крыльцо магазина, довольные, держа в руках по три бутылки «Солнцедара». Брали на всю длинную дорогу, а про груз и не вспомнили. Разложив бутылки на заднем сидении, друзья сели в машину. «Запорожец» завелся сразу, с места рванул, завизжал, маленькие птички-поползни, что возились на деревьях у дороги, вспорхнули и улетели подальше в лес.

«Запорожец» вырулил на Баргузинский тракт, сделал прогазовку и, набирая скорость, умчался в даль. Опытный водитель сразу почувствовал, что его «мустанг» дал прыти по дороге, тем более на подъём, это насторожило Гурю.

— Мося, — сказал он, — ты открой стеклоподъемник, пощупай рукой, Тутанхамон на месте?

Мося покрутил ручку и просунул руку, ощупывая багажник. Тут же округлил глаза и заорал:

 — Нет ковра! Нет мамы!

Визг тормозов — оба чуть не вылетели в лобовое стекло, Гурьян остановил автомобиль. Ковра на багажнике не было… Осмотр показал: капроновая веревка была срезана, ее куски болтались на крыше «Запорожца».

— Ой, что будет, что будет? — залепетал Мося. — Меня убьет Сара. Да как же так, съедят маму медведи, схороните лучше меня!..

— Хватит, хватит ныть! — Гурьян взял ситуацию в руки. — В Максимихе украли, возвращаемся к магазину.

Мося мычал и таращил глаза.

Летнее солнце взошло в зенит, тени стали короче, день был жарким...

«Запорожец» как соучастник трагедии старался быть безотказным, стрелой подлетел к придорожному магазину под названием «Сельмаг».

Гуря и Мося взлетели на крыльцо магазина и учинили расспрос: кто видел, кто мог украсть дорогой ковер?

...Но вдруг на Мосю накатила слеза и он сказал обступившим их местным жителям, что в ковёр была завёрнута для транспортировки Добба Абрамовна, и надо предать её земле, где она пожелала. Народ, узнав такую правду, начал разбегаться по домам. Слышно было, как звякали засовы на воротах, кто-то матерился, а кто-то рассказывал, что в обед видел призрак покойницы в переулке.

Гуря выматерился на Мосю.

— Зря ты им сказал о Тутанхамоне, теперь вообще не найдем, все попрятались на засовы.

Продавщица, не имея возможности оставить магазин с продуктами, посоветовала обратиться в милицию Усть-Баргузина, на что Мося замахал руками:

— Меня там родственники убьют!

 

— Езжайте тогда в Горячинск, там участковый Анискин. В таких делах — Шерлок Холмс. Нынче на кладбище поймал, кто цветы с могил собирает, и ваше дело раскроет в два дня.

 — Точно? — переспросил Мося.

 

Семьдесят километров от Максимихи до Горячинска «Запорожец» пролетел ракетой. Узнали у прохожих, где живет участковый… И правда, участкового звали Анисим Кожевников, созвучно с Анискиным.

Участковый был дома, он маялся спиной после покоса. Участковый был в кальсонах, перевязанный пушистой шалью на пояснице, но без рубашки. Лысый, с большими седыми бакенбардами, на руке наколка «Не забуду мать родную», очевидно, грехи юности. Он встретил Мосю и Гурю приветствием, которое говорил многим:

— Шо, хлопцы, стряслось?

Когда два великовозрастных хлопца наперебой рассказали о случившемся, участковый молча натянул галифе, а супруга его — ядреная баба, помогла надеть ему портупею с кобурой. Он заявил:

 — Я обязан до выяснения обстоятельств вас обоих арестовать и запереть в кутузку. Может, вы ее убили? Может, это месть тёще?

И он загородил выход друзьям из его ограды. Мося возражал, — справка в бардачке. Справка о смерти и паспорт мамы. Участковый потрогал кобуру, показывая — от меня не убежишь.

 — Пошли к машине, по одному.

Пошли к «Запорожцу». Мося полез в бардачок, подал участковому справку и паспорт Доббы Абрамовны. Но вот беда, и в доблестных рядах иногда появляется брешь. Так и тут, пока Мося доставал справку и паспорт, профессиональный глаз Анискина увидел шесть бутылок молдавского вина «Солнцедар», лежавших рядком на заднем сиденье «Запорожца».

— Ну… — сказал участковый, — тогда все в порядке. — Сказал и извинился: — Пойдемте ко мне писать заявление о пропаже персидского ковра и…

Мося добавил: — И Тутанхамона.

— Нет, — сказал участковый,— без ясности мы не сформируем мысль, бери пару, — он показал на «Солнцедар». — Пошли ко мне на летнюю кухню, да и помянем старушку.

Буль… буль… буль… льется из горлышка красное вино, в жаркий летний день утоляя жажду человека.

После двух бутылок они сформировали мысль. «Чтобы не оглашать округу, что покойная старушка где-то, а на нее может мишка косолапый выйти из тайги… Пишем о пропаже персидского ковра один и пять на два метра… Год рождения 1905-й, ручной работы…»

— А Доббу Абрамовну пиши как хозяйку ковра, ушедшую в деревне Максимиха с компасом и литром вина «Солнцедар», — диктовал мысль участковый. Гуря все понял, и пока Мося выводил буквы, принес еще две бутылки. Дальше пошло хорошо. Анисим Кожевников приказал жене топить баню, ибо он в ночь идет с ребятами, он показал на Мосю и Гурю, в засаду, в Максимиху, на персидского кота и старуху-оборотня. Он должен быть в форме.

«Может, это для конспирации?» — думали друзья. Однако местный Шерлок Холмс продолжил: «Мы ее задержим и поместим в кутузку на время разбирательства. Тёплые вещи есть у нее? — можете передать мне лично».

Мося и Гуря переглянулись… Милиционер с кобурой, в майке и галифе — это подозрительно. Надо поскорее искать выход к «Запорожцу» и бежать домой! Участковый захрапел прямо за столом. Он сложил руки как школьник за партой. Мося и Гуря на цыпочках пробрались к машине, на нейтральной скорости протолкали её полкилометра, чтобы не дай бог не проснулся участковый. Решили ехать домой, каяться во всем Саре. Радовало одно: две бутылки «Солнцедара» еще лежали на заднем сиденье.

 

9

 

Тем временем два свободных человека, сборщики смолы-живицы, Пашка Бадан и Коля Бубен принесли ковёр на песчаный берег Байкала. Голубая синева воды плескалась в золотых лучах летнего солнца, песок горяч под ногами, и не было вокруг ни души…

— Давай посмотрим рисунок. Что продавать будем? — сказал Бадан. Сбросил поклажу на песок, не придав значения тому, что ковёр хрюкнул.

— Ты знаешь, персидские ковры большой дефицит и стоят дорого. Мой свояк, куркуль зажиточный, ему предложим рубликов за пятьдесят, он брал в том году за сто на барахолке, да тот был побольше. Срезай веревки.

Они срезали то, чем был обвязан ковёр. И стали развертывать на горячем песке добычу…

От удара по голове тростью у Бадана всё поплыло в двойном изображении… Седая старуха, цветастые узоры, далёкий стланник кружили волнами. Второй удар по шее восстановил его изображение. Он увидел жуткую старуху с перевязанным ртом, которая мычала и размахивала палкой. Тут же старушка проворно достала по голове Бубна. Он заорал: — Это старуха Изергиль!..

На четвереньках, пробуксовывая в байкальском песке, два друга бежали с залитого солнцем пляжа подальше в тайгу, чтобы не пришили дело о попытке.

Добба Абрамовна сидела на ковре, на исхудавшей пятой точке и соображала… Где я? Что со мною? Хотела позвать Лизу, но челюсть притянута платком, она сорвала платок и по-пластунски поползла к воде. Припав к живительной влаге, долго пила. Это вернуло Доббу Абрамовну в реальность. Уж не на том ли я свете? Прямо диво дивное, две таблетки выпила и на тебе — Максимиха!

А солнце уже катилось к закату. Добба Абрамовна решила, что разбираться она будет дома с соседкой Агафонихой, а пока не стемнело, надо выбираться на трассу. Решив не бросать своё добро, свернула персидский ковёр, обвязала его той же веревкой. Опираясь на трость, волоча за собой ковёр, Добба Абрамовна с остановками добралась до Баргузинского тракта и стала голосовать встречным автомобилям, которые уже в сумерках спешили в Усть-Баргузин. Не каждый водитель рискнет подобрать путника возле деревни Максимиха. Бывали такие случаи, что добром не кончались. Это всё инопланетяне, которые обосновались в глубинах Байкала… Уж который век жить спокойно не дают! Люди об этом знают, милиция знает, уфологи знают, а толку нет от этого — страх один.

Вот и в этот раз Кеша Резник, что работал на «ЗИЛе» — автолавке нашей торговой сети, возвращался с базы в Улан-Удэ к себе домой, в Устье. Проезжая Максимиху, закрыл кабину, включил фары, ехал и матерился да песни пел (это чтобы летающие шары не пристали). А тут — тётя родная… Да не с косой — с ковром?!

Как остановил машину — не помнил. Бросил руль — и бежать вдоль трассы, а сзади голос: «Кеша, племянник, вернись… Озолочу!» С километр пробежал Кеша, да вспомнил, что в будке товару на тысячи. Вернулся, смотрит и глазам своим не верит. Его родная тётя сидит с ковром в его машине! А ведь люди ему говорили — померла уже, схоронили. Креститься он не умел, поскольку был коммунистом, только спросил: «Куда?» Добба Абрамовна сказала: «Домой». И они поехали. Молчали долго, но всё же Кеша осмелел и спросил:

 — А вы, тетя Добба, что в Максимихе делали?

— Ковер стирала, — ответила она. И Кеша понял, что это призрак. Довез родную тётю до дома, но помогать вытаскивать ковёр не стал. Дал по газам, а после неделю пил в своём сарае, никого не подпускал к себе. Он не был алкоголиком, но свой партийный билет отправил бандеролью в Москву, в ЦК.

 

10

 

Любой толковый и работящий конь чувствует дорогу домой на свою конюшню. Так и Гурин «ЗАЗ-964» рвал из-под себя трассу. «Наконец, — думал он, — отдохну в своем гараже». Мося был грустен, что сказать Саре? А если мама не найдется? А если она будет являться каждую ночь? Что скажут люди, родственники, сослуживцы? Чем больше думал Мося, тем ему становилось муторней на душе. «Запорожец» влетел на родную улицу. Собаки, поджав хвосты, прыгали через забор, ночные коты бросали своих кошек. А петухи в курятнике кричали ку-ка-ре-ку среди ночи, под свет фар, даже мыши старались не показываться из своих норок. А вот и Мосин дом, родные ворота, спят дети и Сара. Мося подошел к воротам, ворота оказались закрыты, он начал стучать в них. Стучал и слушал свое сердце, как оно волнуется. Но вот показалась Сара. В ограде зажегся свет, а он все стучал и стучал в ворота. Наконец Сара открыла ворота… «Ты что, Мося, растучался? Маму разбудишь!» Мося упал в обморок прямо в воротах.

Пришлось его окатить холодной водой из колодца, чтобы пришёл в себя. Вот здесь он и произнес странное слово — нонсенс, наверное, от всего пережитого. Гуря заявил, что он деньги отдавать не будет, так как всё честно залито в «Запорожец». Добба Абрамовна все же вышла из своих «хором» и легонько ударила Мосю тростью, сказав ему:

 — Тебе, Мося, я свои похороны не доверю, чуть невинности не лишилась.

А Мося и рад, он боится покойников.

Утром, чуть забрезжил рассвет, на милицейском мотоцикле прилетел участковый из Горячинска Анисим Кожевников. Он привез ковёр «Утро в сосновом бору» фабрики «Большевичка». Конфисковал его у туристов, которые приехали отдыхать в Максимиху. Но Мося сказал: «Мы коммунисты, нам чужого не надо!»

Ковёр спрятали в люльку мотоцикла, а Гуря принёс две оставшиеся бутылки «Солнцедара». Повеселев, участковый полез в кобуру… Все насторожились, а он вытащил маленький граненый стакан (я давно таких не вижу) и сказал:

 — У меня сервис всегда укомплектован.

 А Гурьян добавил:

— Всё хорошо, что хорошо кончается!

 

P.S. Сара и Мося живут в Израиле. Их шестеро детей по странам и континентам. Дочь Лиза живет в США. Когда она поет по ТВ, то смотрит на меня и подмигивает. Мы с ней понимаем друг друга и передаем приветы. Сара и Мося пенсионеры страны Израиль: по туристической визе хотят приехать в родные места… Умора! А Добба Абрамовна прожила еще десять лет и сама уехала перед смертью помирать на еврейское кладбище.

Я их люблю, это мои соседи. А соседи ближе, чем родня.

 

 

Оренбургский пуховый платок

 

Когда чуть плелась обратно,

Слизывая пот с боков,

Показался ей месяц над хатой

Одним из ее щенков

С.А. Есенин

 

И все-таки она решилась... Решилась ехать, не зная пути, направление, расстояние. Ей ни разу не приходилось за её долгую жизнь ездить на поезде.

Она слышала от соседки-хохлушки, что это долго и скучно — ехать на Украину много суток, да еще с пересадкой в Москве. Но ей ехать ближе, в Нерюнгри, это там, где добывают алмазы. Это Якутия, думала она, успокаивая свой страх. Она прикидывала своим еще не застаревшим умом: сначала до Улан-Удэ, потом на железнодорожный вокзал в кассу… А дальше люди подскажут — мир не без добрых людей. И трое ли суток ехать? — мучилась в сомнениях. С Нерюнгри добраться до поселка Чульман, там улица Комсомольская, общежитие. Двадцать лет назад как оттуда была последняя весточка — от сына Николая. Прислал в первый год, как завербовался на Север. Два письма — алмазы буду добывать, мама! Так с той поры ничего, ни письма, ни открытки.

Одноклассница старшего сына, когда приезжала погостить у родителей, Анна Роева, говорила ей:

— Тётя Маша, поселок Чульман недалеко от нас, мы живем в Нерюнгри, а на автобусе час езды от автовокзала до Чульмана. Мы когда с мужем ездили торговать по округе, видели вашего Колю. Он был в Нерюнгри на вокзале, живой, здоровый…

И засмеялась.

Это потом она узнала, что Анна в магазине рассказывала знакомым о встрече с Колей… Бомжом.

— Ой, не поверите, чуть не обомлела, Колю увидела! Не узнала даже: с бородой, в телогрейке, всё замусолено, грязный, воняет от него за версту… Ужасно! Сидит у крыльца вокзала с красным баяном и играет прохожим. Шапка лежит перед ним, в нее мелочь кидают люди. Вот как алмазы добывает Колька.

...Она была права: Колька давным-давно нигде не работал. С Прииска его уволили в первый же год. Несколько лет он всё куда-то устраивался, но его хватало до первой получки или аванса. С общаги выгнали — пил и буянил в угаре, семья давно у Кольки развалилась, да и не было семьи, просто надоел он сожительнице, неудачник — и она ушла к другому. Хорошо, что не было детей, не надо платить на их содержание. А тут еще грянула перестройка со своим консенсусом.

Баян Колькин с утра звучит хрипло, кое-где фальшивит. Играет что попало, чаще всего «Полонез Огинского» — но все это вяло, без души. Колька от злобы кричит:

— Подайте на чуток, расшевелю огонек!

 Некоторые люди кидают в Колькину шапку мелочь, знают и его, и то, что надо «маэстро». Некоторые в укор говорят Кольке:

— Работать не пробовал?

 На что Колька отвечает:

— Я по законам Божьим живу, птичкой летаю, зернышко клюю, как она не сею, а только лишь пою, — и в сердцах добавляет: — Лучше пить водку, чем кровь трудового народа. Максим Горький, между прочим.

Через некоторое время возле его сапога оказываются чекушка, пластмассовый стаканчик и корочка чёрного хлеба...

И действительно, вот уж музыка льётся на головы разинувших рот прохожих… Музыка с вариациями, плавно переходящая в душевное попурри. Баян уже не шепелявит, выговаривает каждую ноту, паузы, нюансы. Люди останавливаются: слушают, кто-то подпевает, у кого-то поднимается настроение. Один мужчина, заслышав «Славянку», начинал маршировать на месте, наверное, был когда-то военным.

Колькина игра уносила людей от житейских трудностей, проблем, неустроенности и скоротечности самой жизни. Музыка уносила людей в мир гармонии, чистоты… Уносился туда и Колька.

А ранней весной, когда еще стояли якутские морозы, Анна со своим мужем приехали на своем грузовике-автолавке поторговать у железнодорожного вокзала. Не беда, что товар китайский, зато продается влёт. Мужу это сильно нравится, он даже уволился с основной работы, стал крутым коммерсантом. На производстве денег таких не платят, да и зарплату по полгода задерживают.

Муж был рад, торговля на вокзале сразу пошла хорошо. Он давал Анне советы, чтобы она улыбалась всем, была вежлива; сам же пересчитывал деньги, легко умножая в уме. Анну, как только они подъехали, заинтересовала музыка, доносившаяся с той стороны железнодорожного вокзала. Какая-то знакомая мелодия, из далекого прошлого. Муж заметил, что жену настораживает музыка. Он одернул её злобно:

— Ты торговать приехала или на бичей внимание обращать? Пока деньга валит, работай шустрее, ворон считать не надо!

Выразив свое недовольство, он скривил лицо. Анна думала: не бьет, не пьет, не курит, а что деньги у него в одном кулаке и имеет он к ним любовь патологическую, так и она не лыком шита, все равно деньжонок у него тихо позаимствует, он и не узрит своим всевидящим оком.

Когда после обеда торговля стала затихать, муж сказал:

— Поедем на заправку, надо коня нашего заправить.

Анна попросилась у мужа остаться на вокзале, походить по ларькам, посмотреть цены — муж согласился. Когда он уехал, Анна подошла к незнакомцу, который играл на баяне.

...Под ним был раскладной замусоленный стульчик, и сам он был не от мира сего: неопрятная грязная борода с проседью, шапка с накиданной мелочью лежала подле. Лысина этого бедолаги была серого цвета, впалые щеки и кривой в переносице нос. Когда Анна посмотрела незнакомцу в глаза, её что-то кольнуло в сердце… Голубые, как ягода голубица у них на Байкале, что-то из прошлого, уже такого далекого. Она не узнала Колю.

Анна слушала его игру, хотела кинуть в его замусоленную шапчонку рубль, но раздумала, деньги ей самой нужны.

Но незнакомец как будто почувствовал её мысли, повернулся к ней, остановил игру на баяне. От испуга она не сразу пришла в себя.

— Здравствуй, Аня!

Она еще долго смотрела на него, пытаясь определить знакомого или хоть раз пересекавшегося с ней человека. Сердце ничего не подсказывало ей.

— А… вы кто? — спросила она, но ноги её вдруг подкосились и закружилась голова. Только когда снова увидела его глаза и то, что оставалось в его голосе, она поняла — это Коля.

— Да, Аня, это я!

И она вдруг выпалила.

— А тебя потеряли. Тебя, Коля, лет двадцать родные ищут.

— Ну и что? Нужен я им?

— Да как ты смеешь, Коля! Брат твой, сестра, мать, отец — все по тебе извелись, даже в передачу «Жди меня» письмо отправляли, в прокуратуру обращались, но про тебя ни слуху ни духу.

— Нужен я им, — сказал он, отвернувшись в сторону.

 ...Они молчали. Казалось, меж ними проплыли картины: их детство, юность, первая любовь, расставания и Колькин призыв в армию.

Колька попал служить в Морфлот на три года, на атомную подводную лодку — акустиком. Анна, конечно, не дождалась. Через два года она встретила на танцах в ДК ловкого северянина. Она сдалась, повелась как щука на блесну, прямо на лавочке после танцев. Николаю еще писала, но когда живот невозможно было скрывать, попросила мать обо всем рассказать Николаю.

Колька не хотел вспоминать, как руки его тряслись, тошнота постоянно стояла у горла. Он днями не выходил из отсека своей пеленговой станции.

Лишь командир сказал ему тогда:

— Держись, мы подводники.

Боль еще долго жила в нём, но это он пережил, ушёл в себя, замкнулся.

А детство их было безоблачно. Они жили рядом, по соседству. Вместе учились, вместе ходили в музыкальную школу. Николай учился по классу баяна, а Анна по классу фортепьяно.

Веселые были времена. Анне хватило учебы на полгода… «Медведь на ухо наступил, — так говорил Иннокентий, отец Анны. — Пусть носки на рыбалку вяжет и то польза».

Пианино он продавал два года. «Ух, и дорогущая…, — говорил он, — одних дров две поленницы нарубишь в аккурат, да дочка одна, что не купишь ради единственного ребенка».

А Колька закончил музыкалку с отличием, получил диплом об окончании детской музыкальной школы, его путь лежал прямо в музучилище. Колькин педагог гордился им, уж таким был способным юный музыкант, так что учитель Иванов А. П. уделял Кольке больше времени, чем другим ученикам.

...Но армия испортила всё. Не ожидал Николай, что так много изменится в его судьбе.

Да, было их с Анной время. Колька вечером выходил на свою лавочку возле отцовского дома, садился, расправлял меха баяна «Восток» и начинал концерт по заявкам собравшихся вокруг него молодых и старых односельчан.

Музыка плыла над белыми шапками высоких гор — гольцов, над гладью за день успокоившегося Байкала. Радостно подпевал Колькин друг — собака Кучум, как будто он тоже что понимал в человеческой музыке. Всем было так хорошо, что не хотелось расходиться до самого утра.

Что уж говорить, Колька играл и по нотам, и на слух подбирая старинные каторжанские песни. Свадьбы, именины, проводы не проходили без Николая и его баяна.

— Ты, Коля, матери, почему не пишешь? — спросила Анна, вырвав его из далёких воспоминаний.

— А что писать, все по-старому. Бомж я, — со злостью сказал он. — Живу в теплом коллекторе, с женой давно как расстались, да и не жена она мне была… Так, сожительница. После тебя, Анна, так никого и не полюбил. Конечно, может, и ищут меня родные, да дежурный милиционер забрал паспорт, на него третий год работаю. По двести рублей отдаю каждый день. Принеси и отдай этой государственной морде, а то из коллектора вышибут, и пойдешь по «обезьянникам». Вот такая жизнь, Аня.

— Но, Коля, можно куда-нибудь пожаловаться? — сказала Анна.

— Нет, исключено. Все повязано у них. Крыша чем выше, тем больше денег снизу берёт. Так что за кусок хлеба им спасибо, да еще двоих ко мне в коллектор приютили — металл для них рыщут и сдают. Деньги отдаём, а так бы не выжили в эти якутские холода.

— Коля, я вот подсчитала, ты двадцать шесть лет не был дома…

Колька молчал.

— У тебя, Коля, отец семь лет как помер, а мать глазами мается, все на тракт ходит, автобусы встречает с города.

Колька налил в пластмассовый стаканчик водки, приподнял его, чуть плеснул на землю — за помин души родителя, — разом влил себе в рот.

— Водочка тебя довела до такой жизни, Коля, — сказала Анна. — Посмотри, на кого ты похож, а я любила тебя одного!

Он посмотрел на нее... В его голубых глазах мелькнуло что-то из прошлой жизни, он тихо сказал:

— Я рад за тебя, Аня. Мне теперь и умереть не страшно.

Отвернулся, взял на колени баян и тихо заиграл «У беды глаза зеленые». Она постояла возле него, дорогого ей когда-то человека, но краем глаз увидела, как подъезжала их машина — автолавка с всевидящим мужем. Анна подумала, что надо молчать, а то себе дороже будет.

 

...А мать собралась. Первое, что она сделала, это доковыляла, опираясь на кривую палку, до автостанции. Проще было расспросить кассиршу, куда ей надо. Купила билеты на завтра, записала всё на бумажке, которою завернула в платочек. Завтра автобус, потом железнодорожный вокзал, билеты и на поезд «Москва — Нерюнгри» купила, вагон номер шесть. Ждать недолго, в семь вечера отходит, она везде успевает. Мать уже не мучили вопросы и неизвестности… Она завтра поедет к сыночку.

А сентябрь на Байкале заиграл. Закипели краски над хрустальной водой. Черёмуха стала красная своими листьями, плоды же её налились глянцевой чернотой, отражая свою спелость.

Небо вдруг стало синим-синим, кроткая байкальская волна тихонько лизала песчаный плёс. Стояло бабье лето. Не было даже ветерка, осмелевшие мушки и стрекозы садились на воду, где их поджидала рыба. Можно было видеть, как расходятся большие круги от довольно крупной рыбы. Вечера в эти дни тоже стояли тихие. Только иногда на ближних болотах раздавалась оружейная канонада, это местные мужики открыли сезон охоты на утку.

Она собиралась в дорогу. В маленький чемоданчик, с которым ещё покойный муж ездил в командировки, положила немудрёные свои одежды: жакет, халат, тапочки, запасной гребешок. Но всё не могла определиться с узелочком, в котором лежали деньги. Выручила соседка-хохлушка. Разделив сумму денег на три части, она сказала:

— Вот так, милая, будет лучше!

Часть денег она положила ей в кошелёк, часть засунула в бюстгальтер, а часть уложила на дно чемоданчика.

— Ежели чё украдут, так чё и останется!

Она рассказала матери, как мужа своего на Украину погостить отправляла.

— Ну, туда-сюда деньжонки ему спрятала, а часть к трусам карман пришила и заховала там. А уж утром проснулись, он впопыхах, да на скорую руку, трусы не одел даже, так дома и остались с деньгами возле кровати. Проспали мы всё, конечно, хоть на автобус успели. Вдруг на другой день телеграмма: «Вышли денег, сижу в Улан-Удэ». Ой, мама, стала я добро разбирать, а трусы-то его с деньгами за кроватью в пыли лежат, вот смеху-то было! Все время вспоминали, молодыми были, — и смеялась при этом весело и заразительно.

А мать вспоминала своего доброго, любимого мужа. Прожили они более пятидесяти лет, да болезнь эта пристала к нему. Может от переживания за младшего сына болезнь совсем не поддавалась лечению. А когда умирал, только и сказал: «Колю я не увижу, вы не обижайте его». Сказал и помер.

Когда он умер, кажется, и она умерла... Боль не покидала её, только старшие дети и внуки держали её на этом белом свете.

Наступил рассвет. Он пришел на землю как и тысячу, и миллионы лет назад. Наверное, на земле нет ничего более постоянного, чем рассвет и материнское чувство настоящей любви к своим детям.

Цокая палочкой о твёрдую дорогу, она доковыляла до автостанции. Чемоданчик и узелок мешали ей идти, но как бы ни была трудна дорога, желание увидеть сына было сильнее. А вот и автостанция, вот и народ, всё как-то веселее сердцу. Добрые люди уступили ей переднее место, а водитель автобуса, веселый, приветливый паренек сказал ей: «Бабушка, если почувствуете себя плохо, скажите мне, я остановлюсь, передохнем чутка». Ей стало так тепло на душе, что она готова была терпеть любые дорожные муки.

...А Колька пил. Он давно бросил вызов этому всесильному Богу Дионису. Душевные и физические его силы были на исходе. Все пожирал всемогущий Дионис. Его бойцы, алкоголь и забытьё, уравняли даже ночь и день, все смешав в аду. Он видел, как у озера с прозрачной водкой сидели люди: профессора, генералы, врачи, студенты, женщины и мужчины, молодые и пожилые. Но никто не хотел уходить от этого озера, всем было легко и весело на том берегу. Колька проснулся и закричал:

— Нет! — но удушье коллектора и жажда выпить одержали верх. Трясущейся рукой, нащупав в кармане телогрейки чекушку, он жадно выпил из неё, что оставалось — эта спасительная влага привела его в чувство, возвратила в реальность.

Уже прошло два года, как видел он Анну. Муки стыда и совести улеглись и сгорели в его одинокой душе. Всесильный Дионис, сжигая память, отправлял его по дороге забвения, и уже с трудом он помнил, что есть где-то мать, брат, сестра, родственники и сослуживцы. Один только милиционер каждый день выгонял его и двух бомжей на работу, увеличивал сумму сборов.

За эти одинокие годы у Кольки в коллекторе появились еще два жильца. Конечно, с разрешения главного милиционера по вокзалу. Задачу им поставили простую: собирать металл, банки алюминиевые, стеклотару, деньги отдавать главному — план был строгий. За это жизнь в коллекторе и относительная свобода. Паспорта у них тоже забрал главный милиционер.

Колькины жильцы-напарники были такие же бездомные люди. Первым в Колькин коллектор как-то осенью пришел старый Колькин знакомый по кличке Циклоп. Так его уже лет десять звали, с тех пор, как он потерял один глаз. Как в жизни не упустить удачу? Толик Скосырев знал, как ее потерять. Зубной врач-протезист всегда был врачом «золотые руки».

Работа после института шла хорошо и успешно. Семья, жена-врач, хороший заработок, квартира, но все это разом рухнуло. В ресторане, где Толик загулял, произошла драка. Кто Толику ткнул в глаз вилкой, теперь и не найдешь. Очнулся утром — глаз пришлось удалять. Работал и дальше, но чуткий клиент меньше стал доверять одноглазому стоматологу. Жене дали повышение — она стала сторониться Толика. Решил сам открыть свою зубную клинику. Нашлись и здание, и оборудование, цены наполовину ниже, но жена почему-то подала на развод. После развода она стала заведующей поликлиникой. Тут Толик и отдался зеленому змию. Долги росли, платить нечем, продал свою однокомнатную, хотел уехать к родителям, но деньги быстро кончились, тут он и вспомнил про Колю-Маэстро. Пришел к нему в коллектор, милиция дала добро, прибавив план на добычу металла.

Третий друг случайно попал к ним. В сорокаградусный якутский мороз, отработав на вокзале, они шли в свой «номер». Уже подходя к коллектору, Колька запнулся обо что-то… Раскопали снег — человек. Молодой парнишка, беспробудно пьян и скоро заснёт навечно.

Скорее его в коллектор, оттереть руки, ноги, спирту не пожалели — человек же. Тут врач Циклоп применил все свои навыки, с достоинством выполняя клятву Гиппократа. Паренька спасли, а когда расспросили... На вокзале с молодыми девицами пил в ресторане — дальше не помнит ничего. Нет денег, паспорта, билета до Москвы, сам-то чудом остался жив. Что делать? Пошли к старшему по вокзалу милиционеру. Тот рассудил по-своему:

— Пока ищем паспорт и девиц, поживи с ребятами в коллекторе, поработай как они, а весной поедешь до своей Москвы. Конечно, Колька всё понял, девиц мент хорошо знает, старые друзья, работают вместе. План, конечно, повысили, но дали тележку на одном колесе, собирать и свозить стеклотару в вагончик, где была договоренность. Парню дали кличку. Вернее, милиционер сказал: «Погоняло твое — Клёпа. Чтобы работал по-ленински!»

Над Клёпой взяли шефство его спасители. Водку парню пить слишком не давали, неумерен был их младший товарищ, терял рассудок, если выпивал не в меру. Жизнь их походила на один день. Играет Колька на баяне, друзья в стороне сидят на «кукурках» (как говорят в народе), смотрят, сколько в шапку набросали… Скорей бы набралось на опохмелку да по своим местам, по мусоркам. Вот будет на пол-литра спирта — и жизнь веселее пойдет!

 

Только выпили — разыгрался Колька, вдруг подходят их покровители, два дежурных милиционера. Взяли Кольку под руки, забрали стульчик и баян, повели к себе в здание вокзала, в свой кабинет. Привели, посадили на стул, как уважаемого человека.

— Слушай, Маэстро, — начал тот, которому Колька платил дань уже который год. — Ты домой хочешь?

— Хочу, но паспорт мой у вас, — сказал в ответ Колька.

— А на тот свет не желаешь? — продолжил старший милиционер. — Кто тебя, бедолагу, искать будет? — Он ехидно улыбался... Помолчав, продолжил: — Вот, Маэстро, тебе партийное задание: мы у цыган конфисковали… — он опять хитро засиял своей улыбкой, вспоминая приятное ему, — тридцать оренбургских пуховых платков. Твоя задача сбыть их торгашам, ты с ними знаком, да и торгаши тебя знают. Но цена их не малая. Пять штук за платок, а денежки мне лично. Свободу себе выкупишь, это мы тебе обещаем. Обманешь — закопаем так глубоко, что никто не найдёт. Ты понял, Маэстро? За много лет ты надёжно себя зарекомендовал. Не стучишь, не жалуешься, как некоторые. Меня скоро переведут отсюда, лейтенанта дают, а кто придет другой сюда по-своему рулить вами будет. Так что поторопись — и домой отвалишь. Сам в поезд посажу… Только сначала дело! Не будет дела, другой по башке тебя бить будет, — закончил он речь.

— Ты хоть знаешь, что такое настоящий оренбургский пуховый платок? — Милиционер снял с руки обручальное кольцо, вынул из пакета белый, легкий и пушистый платок, просунул один конец платка в кольцо и лёгким движением руки продёрнул через кольцо.

— Вот, Маэстро, это настоящий оренбургский пуховый платок.

Отсчитал из пакета пять платков, завернул в серую почтовую бумагу, сунул Кольке за пазуху и сказал: — Это первая твоя партия, головой отвечаешь, сучара.

Колька шёл к себе в коллектор, держа под мышкой пакет, в одной руке баян, в другой стульчик. Только одна мысль засела в его мозгу — куда спрятать пакет? Нести в коллектор нельзя, эти черти украдут и не поморщатся, а отвечать ему. Наконец он нашёл оторванный конец утеплителя от изоляции теплотрассы, рядом с коллектором. Сунул под утеплитель пакет, запрятал подальше, заткнул дыру стекловатой, так что совсем незаметно. Постоял, запоминая место, со спокойной душой пошёл в коллектор.

 

...А мать ехала. Добрые люди помогли ей сесть в поезд, по билету найти своё место. Вагон был плацкартный, люди улыбались ей, суетились, раскладывая и рассовывая по полкам свои вещи. И тут, вдалеке от дома, тоже есть хорошие люди! Молодой человек, которого звали Паша, охотно уступил бабушке нижнюю полку, бегал за чаем для неё, каждый раз спрашивал:

— Бабушка, вы говорите, чем вам помочь?

 

А ей и так было хорошо… Внимание окружающих было приятно, она давно не была такой счастливой. Сидела у окна на нижней полке, смотрела на пробегающие огни, полустанки, жёлтые убранные поля, мосты и мостики. Всё она это видела в первый раз за свою жизнь, хотя пейзажи казались ей будто бы давным-давно виденными. Наверное, так по всей России. Её спрашивали соседи, она отвечала, к сыну еду, в Нерюнгри, он там работает бурильщиком, а в каком месте — нет, не знает. Молодые супруги, которые ехали по распределению института, долго перечисляли буровые и разрезы местной добычи, но она не могла вспомнить и лгала, что он встретит.

Ночь для неё прошла так быстро, что ей показалась, она задремала всего на пять минут, а вот уже и рассвет в окне. Три дня в поезде ей показались совсем не утомительны, а интересны. Проводница объявляла станции, остановки, люди заходили, выходили, устраивались на свои места, поезд каждый раз плавно трогался в дальнейший путь.

Мать спросила у проводницы время прибытия в Нерюнгри, та успокоила её:

— Бабушка, я вам сообщу и подниму заранее, помогу вам во всём. А в Нерюнгри мы будем в девять часов утра по местному времени, — и добавила: — Утром удобно приезжать.

— Вот и Нерюнгри, — проводница, как и обещала, предупредила её. Наконец, после недолгих сборов, она стояла в тамбуре, в ожидании, когда остановится поезд. Опустив лестницу, проводница обтёрла боковые ручки, приветливо сообщила:

— Вот, бабушка, вы и приехали! Я помогу вам спуститься вниз на платформу.

Все это время мать думала о сыне. Она не могла представить его, уж сколько прошло времени. И только детский образ его маячил перед её старческими глазами… Но сыну теперь сорок восемь.

Она ступила на платформу… Лучи осеннего солнца пробивали утреннюю мглу. Люди спешили, проходя и пробегая мимо нее, к пришедшему поезду. Мать сразу почувствовала гарь и дым, запах креозота, пирогов и картошки, вокзальный дух. Ей захотелось поскорее куда-нибудь сесть, отдышаться с непривычки. Добралась, опираясь на свою кривую палку, неся в другой руке чемоданчик и узелок, до ближайшей скамейки и села. Понемногу приходя в себя, она смотрела на снующих по разным делам людей, и в эту минуту ей хотелось встретить знакомых, она почувствовала этот незнакомый большой и безразличный к ней мир.

Может, она посидела бы на скамеечке и дольше, но звуки баяна, доносящиеся с той стороны вокзала, насторожили её. Мать тяжело встала со скамейки и, ковыляя с чемоданчиком и узелком, побрела на другую сторону длинного вокзала. Она шла на звуки музыки, которая ей показалась знакомой и родной, как будто из прошлого. Хоть краешком глаза увидеть того, кто там играет. Но толпа, окружившая играющего, была плотной. Она долго стояла подле, слушала знакомую музыку, мелодия которой возвращала её сердце в прошлую жизнь.

Вдруг несколько человек отошли, и она увидела человека, сидящего на раскладном стульчике, с красным баяном. Он не был похож на её Николая, но что-то родное угадывало её сердце. Мать подошла ближе и ее подслеповатые глаза увидели то, отчего заныло материнское сердце… Сын!

А Колька ничего не видел: он упал на бок вместе со стульчиком и баяном. Мать подошла ближе к лежащему на асфальте сыну, опустилась на колени, взяв его грязные, заскорузлые руки, причитая, начала их целовать: «Сыночка, родненький, да как же это так?»

Колька спал, водка опять свалила его, где пришлось. Он вообще был далек от этого мира. Его борода, засаленные брюки и полбутылки какой-то жидкости в кармане представляли весь его мир.

Мимо шли люди. Кто-то смеялся, кто-то удивлялся старухе, целующей руки бомжу, да еще омывающей их своими горькими слезами. Прохожие в недоумении смотрели: что бы это значило? А самые «чувствительные» пинали Кольку и прицепившуюся к нему старуху — расселись тут на проходе!

Вокзал жил своей жизнью… Люди приезжали, встречались, прощались, уезжали.

Мать с большим усилием, с помощью одной пьяной женщины, оттащила Кольку к ближайшему дереву, прислонила спиной, пыталась привести его в чувство. Вдруг сзади послышались маты и ругань — это Циклоп и Клёпа возвращались с очередной добычи металла:

— Вот Маэстро расписался! Наверное, денежек тю-тю? Женился, что ли, на этой старухе, смотри, как она его гладит? — злился недовольный молодой Клёпа. Оба с Циклопом они залились смехом, похожим на визг собаки.

— Нет, хлопцы… Я — его мать, — ответила старушка.

Циклоп и Клёпа, стараясь не матерится, бросились к Кольке.

Стали его тормошить, обливая из пластиковой бутылки водой, звучно били по щекам, приговаривая:

— Маэстро, Маэстро, мать твоя приехала!

Они долго возились с Колькой, пока тот не открыл глаза. Он долго ничего не понимал, смотрел то на старуху, то на Клёпу и Циклопа. Пьяная женщина-якутка тянула его за рукав, он крутил своей головой, не понимая, что от него хотят. Грязной своею рукою вытащил из кармана плоскую чекушку, выпил из неё три глотка и передал якутке.

Минут через пять Колька заорал:

— Мама, мама… зачем ты приехала сюда?!

Но мать бросилась к нему, уцепившись двумя руками за шею, целовала, прижимала к себе своё дитя, она плакала и рыдала всем материнским своим сердцем, она шептала что-то, упоминая Богородицу и всех святых. Колька твердил ей на все её причитания:

— Мама, мама, зачем ты приехала? Я бич, я бомж… Не человек! Люди отбросами и падалью нас называют. А грехов на мне нет… Я три года на подлодке, я старшина первой статьи — гидроакустик. Но, мама? У меня нет жилья, нет зубной щетки, нет рулона туалетной бумаги, нет паспорта. Живу я в тепловом коллекторе, скоро и оттуда менты вышвырнут. Зачем я вам?

— Сыночка, — говорила в ответ она, — но разве матери родное дитя в тягость, сердце изболелось за тебя, родненький. Ведь сколько всего за длинную ночь передумаешь? Одни только слёзы и думы, а теперь я рада — ты живой...

Она плакала, вытирая платочком ручьём текущие по дряблым щекам слёзы. Колька не смотрел на неё, он смотрел в землю. Циклоп вежливо обратился к старушке:

 — Пойдёмте, мамаша, на лавочку, вот есть свободная… — Он стал вдруг интеллигентным и галантным, друзья его таким никогда не видели. — Вы, наверное, устали с дороги?

Циклоп поддерживал мать, нёс её вещи, Кольку вёл под руку Клёпа. Они доплелись до свободной лавочки, усадили мать, а Циклоп сказал:

— Пойду, принесу горячего чая и что-нибудь поесть…

Честно сказать, даже друзья не знали, где он все это возьмет?

А вокзал всё так же гудел. По радио объявляли о вновь прибывших поездах. В конце диктор добавлял:

— Будьте осторожны!

Они сидели на лавочке, Колька только и спросил:

— Как здоровье, мама? — но, даже не дождавшись ответа, сорвался с лавочки, крикнул: — Я сейчас, мигом...

Он возвратился ровно через пять минут, держа в руках свёрток:

— Это, мама, тебе… От меня, бессовестного сына!

Она трясущимися руками стала разворачивать свёрток, из которого показался оренбургский пуховый платок. Мать развернула платок, сложила его вдвое, примерила себе на голову и сказала:

— Спасибо, сыночка, за подарок! Видно, ты не забыл мать, и сердце твоё ждало меня.

Она снова заплакала, утирая концом подаренного платка потёкшие из глаз слёзы.

Колька сидел, опустив голову, смотрел в чёрную землю, вытоптанную возле лавочки… О чём он думал, никто и не знает теперь.

А вокзал жил своей вокзальной жизнью. Снова объявляли о приходящих поездах, напоминали о ручной клади. «Будьте осторожны!» — каждый раз напоминал диктор.

...Колька встал со скамейки, упал матери в ноги, обхватив их обеими руками, целовал материнские морщинистые руки и бормотал:

— Прости, мама, прости за всё… Прости!

Циклоп и Клёпа так ничего и не поняли, хотя и находились рядом, лишь глуховатая и подслеповатая мать гладила сына по голове, она была счастлива, она нашла живого сына.

Он вдруг отпрянул от матери, сказал последний раз «Прости!» — и побежал от них в ту сторону, где шёл и гремел грузовой состав:

— Я сейчас!

Он успел. Два последних вагона... Вытянув вперед руки и оттолкнувшись, прыгнул вперед. Его грудная клетка точно угодила на блестящий рельс, он опередил бег колеса, успел только подумать: «Вот и всё».

Они ждали его. Но кто-то там, у вагонов на дальних путях, заорал:

— Человека зарезало поездом!

Завизжали женские голоса, путейские бригады поспешили на место трагедии. Кто-то узнал Кольку… Он лежал на спине, лицо и голубые глаза его были открыты, смотрели в синее, вечное небо.

— Да это бомж, баянист с вокзала! — сказал кто-то из толпы.

— Отмучился, бедолага.

— Бомж, бомж… Набухался, берегов не видел!

— Когда же прозреют люди?..

Подъехала «скорая помощь».

Осеннее солнце клонилось к закату. Кончался короткий сентябрьский день, один из многих дней земли.

Вечерние лучи светили еще… Грели людей, землю и всё, что находится на этой маленькой песчинке посреди безмерного космоса. Перед долгой и холодной якутской зимой солнце отдавало своё тепло всем людям поровну: и матери, дожидавшейся своего сына Кольку, и Циклопу, и Клёпе, которые сидели рядом на лавочке, и всем, кто находился на этом Нерюнгринском вокзале. Только для солнца они были дети земли… Маленькие, беззащитные, неразумные дети.

 

 

По старинному рецепту

 

Хорошо в жизни проснуться на своей широкой двуспальной кровати, но это не полное счастье. Николай Иванович Омулев, проснувшись, сразу почувствовал недомогание. Нет, руки и ноги не ныли от застарелого ревматизма, а вот душа была наполнена тоской. Эта зеленая тоска не покидала его уже второй год.

Николай Иванович Омулев — учитель школы № 26, преподает он физику.

Николай Иванович посмотрел на спящую сладко жену, хорошо, сегодня воскресенье, можно выспаться и никуда не спешить. Все надоело, думал он: тетради, оценки, лабораторные работы. А эти дети — шалуны и проказники — достали его так, что нет у него сил. Вчера они, чертенята, совершили такое... Пока его пиджак висел на спинке стула за его преподавательским столом, какой-то ушлый малый написал на спине: «Фантомас». Нет, он сдержал себя в руках, но какая благодарность за годы работы в школе! Почистил костюм, однако видел, как восьмиклассники смеются, пряча глаза от него. А ночью пришла эта хандра от обиды, переживания.

Николай Иванович когда-то заканчивал эту школу, и отношение к учителю у его поколения было божественное. Учитель был небожитель, и, казалось, нет авторитетнее человека, чем школьный учитель. Тогда он решил: буду учиться на учителя русского языка и литературы, ведь он страстно любил этот предмет. Но директор школы настоял: Коля, мы тебя направляем на физику, не хватает учителей-физиков. А литература, Коля, всегда с нами. Он согласился, не хотел покидать свой родной край: Байкал, речку, эти горы и леса, где он вырос, все здесь было его — охота, рыбалка, гольцы и корабли. Он проскучал в Омске, где закончил пединститут, встретил и полюбил девушку Олю, на втором курсе они уже поженились. Оля была математичка, и их путь лежал прямо в школу 26, к Николаю домой, и вот они уже двадцать пять лет преподают.

А вставать с тёплой постели всё же пришлось. Накинув пижаму, он поскакал «коньком-горбунком» в заведение, что называют в народе «удобства во дворе». После долго фыркал и крякал, принимая душ в своей бане. Он мылся и брился с каким-то остервенением — всем врагам назло. Когда шел снова в дом, заметил жёлтую листву, лежащую на дорожке. Всё… Осень пришла. Он любил осень из-за того, что её любил Александр Сергеевич Пушкин.

Он уже не думал о тоске, об обидах, он думал, как мало он еще написал людям, как мало он помог своими стихами, их всего три, опубликованных в местной газете «Заводской гудок». Время ещё есть, и он потрудится на пенсии, а она не за горами.

И точно в душе проснулось что-то. Быстро оделся в свой новый костюм, повязал галстук, взял кошелек, он знал, как встретит эту красавицу — осень. Стал читать вслух: «Выпьем с горя: где же кружка? Сердцу будет веселей…»

Николай Иванович шагал по улице Энгельса — прямо в вино-водочный магазин. Ветер с Байкала обдувал его лысую, но умную голову, бросал в лицо жёлтые листья, глаза от которых защищали очки плюс три, а он, закутавшись в болоньевый плащ, шёл к цели. В магазине народ длинной очередью стоял в вино-водочный отдел. «Имею право», — убеждал себя он.

 Человек ума всегда размышляет о многом, вот и Николай Иванович размышлял о многом… Он вдруг вспомнил повесть «Выстрел» из записок повестей покойного Ивана Петровича Белкина и процитировал отрывок. «Принялся я было за неподслащённую наливку, но от неё болела у меня голова, да, признаюсь, побоялся я сделаться пьяницею с горя, то есть самым горьким пьяницею, чему примеров множество видел я в нашем уезде».

— Товарищ… Алло, товарищ! Что будете брать? — на Николая Иваныча смотрела сероглазая, в чепце, продавщица.

 — Мужик, бери быстрей, не задерживай очередь!

Продавщица возмутилась:

— Посмотри-ка, ещё и интеллигент в очках! В аптеку вам надо, товарищ, за касторкой…

Николай Иванович покраснел и от такого поворота своих мыслей выскочил из очереди прямо на крыльцо вино-водочного магазина.

Куда пойти? Вопрос встал перед ним, тоска опять распирала его. К Балабешкиным? Нет, там одно и тоже: шахматы, разговоры о международном положении. Хозяин, как всегда, накурит, хоть топор вешай. Он, конечно, проиграет опять, а жена Балабешиха в честь победы мужа накроет стол. И как обычно подаст жареную рыбу, хотя знает, он любит мясо. Нет, не пойду... Зайти к другу, врачу Коневу? Он, конечно, посоветует пить на ночь снотворное, больше гулять на свежем воздухе и позовёт на кухню. А там, на кухне, за холодильником бутылка водки — но в ней чистый спирт медицинский. Он нальёт по полстакана и скажет: «Давай, как на фронте».

Какой фронт? Пятьдесят лет как война кончилась. Нет, к Коневу не пойду.

Он шел по прямой улице Энгельса навстречу осеннему ветру, но, дойдя до дома номер 8, увидел старика, сидевшего на лавочке. Старик был в зимней шапке, в ватнике и в валенках. Николай Иванович даже обрадовался, когда подошел ближе, ведь перед ним сидел и курил «Беломорину» Иван Павлович Аплеухин. Учитель физики постыдился своей мысли, он думал, что старик давно умер — а он сидит и курит, живой. Они с минуту помолчали, присматриваясь.

— Здравствуйте, дедушка! — подойдя к деду, погромче поприветствовал Николай Иванович.

— Чего разорался, Николка? — ответил дед. — Сопли-то подобрал?

— Да какие сопли, мне уже пятьдесят… — отвечал Николай.

— Да, — сказал дед, — помню, как ты сопливый и кудрявый с рогаткой тут бегал. Воробьи, ласточки, кедровки твои мишени были, варнаком ты был, а теперь кто?

— Учитель физики.

— Знать хорошо тебе отец ремня вкладывал, большим человеком стал, детей учишь?

— Да, — согласился Николай Иванович, — а вам сколько лет?

— На Покров девяносто семь будет.

— Летят года, — посетовал Николай Иванович.

Дед добавил:

— Душа всегда молода. Вот бабка моя смолоду табак не переносит и курить меня на улицу на лавочку гонит, говорит, всю хату задымил.

— А вы бросьте, — ляпнул физик.

— Ну и дурак ты, Никола, я уж и не помню, когда не курил. В семь лет на рыбалке начал. Да и сам посуди, какая радость у меня в жизни, к земле готовлюсь… Два века не проживешь, два костюма в гроб не наденешь. Живи и радуйся, что день прожил хорошо. Каких я только не видел на своём веку: и богатых, и властью наделённых, и жадных, и счастливых — все там… И никто обратно не возвращается за своим добром. Наверное, и без него там обходятся.

Они снова помолчали… Николай Иванович робко спросил:

— А что делать, если тоска заела, житья не даёт?

— Тоска?.. — удивлённо переспросил дед. — Тоску лечить надо, как наш купец Купер Зенон Альфредович лечил. Постоянно так делал. Вот послушай: жил у нас здесь до революции купец — то ли немец, то ли еврей; скупал он у охотников соболька нашего баргузинского, золотишко скупал по артелям. Много он тут бед перенёс. Жена у него с любовником убежала, грабили его лихие людишки, дом сгорел. Дак вот, у него был ямщик — или кучер, может? — а заодно он и приказчик, — Гришка Чащин. Тот знал, как барина лечить. Бывало, приедет Купер, лица на нём нет, все дела плохи. Гриша, говорит ласково, полечи. Ложится на лавку, снимает рубаху. А Гришка принесёт тальниковых прутьев и по спине его крест-накрест начинает охаживать, раз двадцать — или пятьдесят. Всё, скажет Купер — и как новенький снова за соболем, за золотом. Пару раз в год он себя так лечил. Вот как бывает!

Выслушав рассказ деда под завывания байкальского ветра, Николай Иванович сказал:

— Но это когда было? Нынче медицина сильна, да и как мне, учителю, на лавке лежать и принимать добровольно побои?

 — Дурак ты, Николка… Болезнь она никого не спрашивает, ни царей, ни князей, ни учителей, и меня старика не спросит.

— А вы бы полечили меня тайно? — тихо спросил Николай Иванович.

— А чё не полечить, старуха у меня глухая, баня вон во дворе, и прутьев я на корзинки как раз наготовил. Только ты мне, Николка, если лечение поможет, чекушку водки обещай.

— Обещаю, — сказал учитель, — только молчи и помоги.

Они поднялись с лавочки и пошли под ручку в баню. В бане было холодно, но стояла широкая лавка, бак с водой, пахло березой и мылом.

— Но, я тебя, голубок, привяжу к лавке, уж силенок у меня маловато. Ты лавку выдвини на середину баньки, разболокайся по пояс, а я веревку принесу.

Николай-физик молча подчинялся бывалому человеку. Шаркая валенками по банному полу, дед принес веревку и пучок тальниковых прутьев. Николай улыбался, это таинство для него было новым и неизведанным. А дед вязать умел. Наконец он взял прут, намочил его в баке с водой, пару раз взвизгнул прутом в воздухе и приложился со всего размаха к розовой спине солидного человека в очках.

— Мама, — едва успел сказать тот, как второй удар вырвал газы из круглых ягодиц пациента.

— Вот она, окаянная тоска, нашла выход из твоего нутра, хворь выходит, — сказал дед и участил удары по спине прутом.

— Ма… ма… ма… — орал пациент.

— Терпи, Николка, газы пускай, мы её в двадцать пять ударов выбьем! Терпи, казак, атаманом будешь…

— Караул… помогите, люди… — ревел Николай Иванович.

— Ори, ори, я тебе говорил, старуха у меня глухая.

 Вдруг откуда-то взялось у школьного учителя в голове — он стал читать «Отче наш».

— Двадцать пять, — сказал старик, — перекурим?

— Отче, прости, прости за всё… Хворь вышла, спаси и сохрани, помилуй… — физик плакал. Его лысая голова дрожала, лоб бился о скамью, очки валялись в стороне на полу.

— Ну-ну, Николка, вижу, что вышла хворь, ты полежи подумай, поплачь… Боле не буду хворь выгонять.

Он стал медленно развязывать Николая Ивановича, приговаривая:

— Но ты, Николка, не серчай, сам же просил, вот я и старался.

Николай Иванович сел на лавку, спина его горела, будто леопарды и местные коты рвали её, через красные полосы крест-накрест сочилась кровь. Дед вытер его спину чистой тряпкой и помазал раны какой-то мазью. Он хотел сначала разорвать деда, но внутренний голос и воспитание говорили ему: «Сам просил, сам просил». Одевшись, шатаясь, не сказав ни слова, он вышел, держась за штакетник, за ворота и глубоко вобрал в себя воздух. За наличником дедова дома от ветра где-то спрятался воробей, он щебетал: чив-чив, чив-чив!

— Точно, — сказал пациент, — чуть жив, чуть жив...

Он почувствовал, как байкальский ветер пахнет чистым морозным бельём, солнце пробило утренний туман, белые буруны волн улеглись, а листву, которую гнал ветер, он давно хотел набрать жене на осенний гербарий. Бросился подбирать жёлтые, красные листья, прохожие улыбались, а в нём рождались стихи…

«Нам трудно жилось этим летом, нет в лете ни капли любви…»

Буду читать жене, пока она в постели. И всё хорошо, жизнь удалась, ребятишки они шалуны всегда, у Балабешкина все равно выиграю, съем всю жареную рыбу и похвалю хозяйку. Коневу скажу: давай, мой друг, за Победу! И выпью полстакана спирта.

Он зашел в вино-водочный — очереди уже не было.

— Девушка, красавица, — обратился он к той же продавщице, — любимая, бутылочку коньяка!

Девушка расцвела в улыбке, подавая ему коньяк:

— Вот видно сразу, что вы в настроении.

И добавила:

— Не надо печалиться…

А Николай Иванович пошёл к деду. «Надо отблагодарить старика», — говорил он сам себе.

И до сих пор ходит, правда теперь к сыну старика, тот тоже лечит от многих заболеваний.

 

 

Джамайка

 

Славное море — священный Байкал,

Славный корабль — омулевая бочка.

Эй, Баргузин, пошевеливай вал,

Молодцу плыть недалечко.

 

Может, кто и знает, что в этой песне, Баргузин — это ветер, но мало кто знает, в какие часы и в каком направлении он дует.

И Витька Толстиков, парень с улицы Энгельса посёлка Усть-Баргузин, и я, и все жители нашего посёлка знают: Баргузин — это ветер, а иначе мы его называем его «верховик», и дует он с Баргузинской долины, с верховья реки Баргузин, от её истока. Верховик начинает дуть с четырех часов утра, с нарастающей силой, а к шести утра стихает. За эти два часа ветер сбивает байкальскую волну, которая всё остальное время катит свою могучую воду прямо в Лопатки — это место впадения реки в Байкал, её устье.

Предки наши, чтобы выйти в Байкал, ждали этого ветра, чтобы на парусе, а не на веслах добраться до сетей или отправиться в плавание.

И узник бежал с Читинского острога. Чтобы его не догнала стража, он угадал — или знал Баргузинский ветер, это ему помогло оторваться от преследования.

Витька Толстиков десятый год капитанит. После восьмого класса Витька один поехал в город Красноярск, поступил учиться в Красноярское речное училище, окончил его, проработал где-то на севере реки Енисей и уже с беременной женой Валей домой приехал опытным «рулевым мотористом». Корень Толстиковых у нас в Усть-Баргузине многочислен. Братьев и сестёр не пересчитать. Взялись они всей родней и с Троицы по Покров выстроили Витьке дом. Места у нас много и леса тоже, и место нашлось на нашей улице Энгельса.

Витька — капитан самоходной плоскодонной баржи СБ-8. Место приписки — город Иркутск, порт «Байкал». Витькина баржа ходит только по реке Баргузин вверх, где раскинулись на протяжении трёхсот километров населённые пункты: Адамово, Зорино, Баргузин — и множество других мелких деревень. Баржа самоходная, пятьдесят тонн водоизмещение, да и навигация у нас по реке с 9-го мая по 7-е ноября, остальное время речку сковывает лёд. Байкал ещё катит свои осенние трехметровые волны, но они разбиваются в устье реки, сам же Байкал закуётся во льды на Крещение, к 19-го января.

Витька — крепкий, высокий и красивый парень. Он носит капитанскую фуражку с плетёной золотой кокардой, черный китель с золотыми шевронами на рукавах, пуговицы блестят, есть петли под погоны, но Виктор говорит, что на барже это лишнее. Вся его форма только добавляет Витьке красоты. Волнистый чуб из-под фуражки, умные глаза, небольшие бакенбарды, строгие скулы — всё напоминает мне героя-подводника из фильма «Капитан счастливой щуки».

В навигации работы много. Надо успеть завести всё по деревням. Обратно с деревень вывести скот на Усть-Баргузинский мясокомбинат, что стоит на берегу реки. День, два на зачистку трюмов и снова в рейс. На мостике в рубке Виктор строг, он смотрит вдаль, отыскивая очередную вешку фарватера или бакен в ночи; работа ответственная, опасная, но любимая для Виктора. Команда его, вместе с ним — три человека. Матрос первого класса Фезулин Макар, Витькин одноклассник, шкипер Бадмаев Церен Аргалович — бурят, пенсионер с опытом еще с войны — дружная команда.

— Зорино... Приготовиться подать швартовы справа!

Много чего в Зорино надо выгрузить на склад, запасы сделать на зиму. А пока грузчики выгружают, Аргалович ведет бухгалтерию. Они с Макаром смотрят двигатель, доливают масло, откачивают насосом воду из отсеков, да и ужин пора готовить.

Река Баргузин с пологими, покрытыми лесами берегами. Кое-где по берегам встречаются поросшие травой тихие затоны. Иногда Витька прячет свою баржу в тихий и глубокий затон. Это бывает, когда баржа СП-8 встречается поутру с ветром «верховиком», который начинает так сильно дуть, что груженная баржа, поднимаясь вверх по течению, совсем замедляет ход. Вот тогда Виктор и заводит её в глубокий затон, чтобы переждать ветер. Зачем напрасно жечь солярку? Чем выше вверх по реке, тем быстрее ее течение. За Зорино река показывает свой скрытый нрав. Вот уже видно, как вода помутнела, там и тут в округе появляются водяные воронки-омуты от быстрого течения реки. Чаще плавится рыба: ленок, хариус, а в последние годы сазан. Большие стаи уток, гусей и журавлей взмахивают крыльями при приближении Витькиной самоходной баржи. Капитан знает: он держит в памяти все уловки реки и ветра, экипаж спокоен и на своих местах. Когда они собираются вместе, то шутят без обид друг над другом.

— Витька парень шустрый, — говорит шкипер Бадмаев. Говорит он это сквозь улыбку, чтобы слышали и Витька и Фабузин. — Десять лет ходит по этой реке и ребятишек — десять. Когда успевает, не пойму? А секрет простой, — продолжает он, — приходит Виктор с рейса и дает последнюю команду: всем спать!

Смеется сам, смеется Фабузин, смеется Витька, все знают, что скажет Бадмаев.

— Ну вот, а сосед его и говорит: всё. Я спрашиваю, что все? А он мне: видишь, команда прозвучала, всем спать! Ставни днём закрыли — это значит всё, у Витьки-капитана одиннадцатый будет, а я угнаться не могу, так ни одного…

Смеются ребята.

 

Продолжительность рейса всего-то неделя. Но в этот раз рейс оказался наполовину короче. Пришли в Баргузин (это районный центр), разгрузились, все по графику, подготовили трюмы под загрузку скота. Ждали день, ждали два — а скот не гонят. На дальних пастбищах скот. Ждать минимум неделю.

Виктор связался с портом по рации, начальство дало приказ: «Возвращаться порожняком».

— Ну и хорошо, — сказал Бадмаев, — рыбу половим, утку постреляем.

— Нет, — сказал капитан, — день отдыха и по-новому в рейс.

Много еще завезти груза надо, предупредило начальство. Через двое суток, уже когда было темно и фонари горели на бакенах, отмечая фарватер, Витькина баржа СП-8 причалила левым бортом к пирсу, увешанному автомобильными покрышками. Бадмаева оставили ночевать на барже, старик был одинок в жизни и никуда не спешил. Завтра снова загрузка и в путь — опять по реке. Уже зажглись уличные фонари, черное небо было затянуто тучами, не было видно даже звездочек. Виктор и матрос, одноклассник Фабузин, пошли по домам. Они прошли центральную улицу Ленина, когда Фабузин попрощался и свернул на улицу Кирова, а Виктор — на Энгельса. Их пути разошлись в разные стороны.

Идти недалеко от угла улицы до дома. Кое-где горели еще не выбитые пацанами из рогаток фонари на электрических столбах. Но странно, дом Виктора был залит светом. Подходя к дому, Виктор замедлил свой шаг. Он размышлял: время одиннадцать вечера, ставни не закрыты, свет во всех комнатах и музыка странная… И этот странный припев… Джамайка? Конечно, не ожидают хозяина, три дня еще мне в рейсе быть. Витька прильнул к своему палисаднику и стал заглядывать, что же там происходит? Ничего невозможно увидеть, ни в ограде, ни в доме, только это — Джамайка! — доносилось из дома. Он перелез через палисадник, снял капитанскую фуражку и, как разведчик, одним глазом прильнул к нижнему окошку. Боже!.. Что он увидел, не забыть ему никогда. Его жена Валя сидела в зале за столом, который ломился от закусок, ее обнимал молодой мужчина в галстуке. Обнимал Валю за плечи, что-то шептал на ушко, Валя была этому рада. Она сама иногда склонялась к красавцу и ласково целовала его в щеку. Детей не было видно. «В баню к матери моей увела», — подумал он. А на столе шампанское, водка и даже его любимые рыжики, что старшие дети собирали отцу по просекам, пока он в рейсе. Он отвернулся от окна, тихо сполз по стене. Сел возле завалинки у окна на траву, уронив между колен капитанскую фуражку. Мозг его сверлило тупым сверлом. Вот оно что, когда я в рейсе… Наверное, это давно продолжается, никого не боятся, и эта музыка… Джамайка! Он вцепился в траву руками и начал мычать — от обиды, от полного крушения своего внутреннего корабля. Он даже задал самому себе вопрос: «А мои ли это дети?» Внутренний огонь бушевал в его отсеках, в самом сердце. Он думал... В летней кухне ружье — тулка-двустволка, патроны в кладовке там же. Справа пули, слева дробь. Застрелю обоих, главное не тянуть и не распинаться перед ними… Но за двоих — и мне расстрел. Что делать? Нет, ей я скажу: «Все на твоей совести, живи». А его сразу дуплетом — в сердце. Но… что будет с детьми, когда его посадят? Разве одной поднять такую ораву? А сколько будет разговоров… Он рогоносец, да еще и уголовник.

Простить… Уйти, скрыться? На той стороне реки, в рыбацких сараях, есть удочки и соль. Меня никто не видел, и я вроде ничего не знаю. Он почему-то вспомнил прошлое лето. Они стояли в Баргузине под загрузкой на своей СП-8. Бадмаев как-то один ящик «Солнцедара» превратил в «бой», который списали принимающие. Да, тогда гулянка была у них всю ночь на барже. Откуда взялись две женщины, которые были не прочь выпить? А он потом кричал в пьяном виде: «Я первый, я капитан!» И где он только с ними ни побывал — и в кубрике, и на корме, и в трюме. Высадили баб в Зорино. После он целый месяц избегал Валентину. Прикинулся больным, а сам прятал от нее глаза. Забыл всё быстро? Нет… Вот Боженька наказал меня за измену. И он заплакал. От своей мерзости в прошлом, от горя, от того, как Валя развлекается с молодым. Он плакал и говорил себе: «Кобель ты, Толстиков, клялся в верности и любви перед Богом, вот тебе за твою измену… Получай!» Слёзы катились ручьем на лежащую капитанскую фуражку, и как насмешка звучало… Джамайка!

Вдруг скрипнула калитка внутри палисадника, через которую закрывали ставни. Старший сын Виктора, десятилетний Генка, вбежал в полисадник, чтобы закрыть окна. Яркий свет освещал отца, сидящего на траве, с ручьями слез, текущих по небритому лицу.

«Папка? — от неожиданности воскликнул сын. И испугавшись, добавил: — Ты плачешь?»

Он сорвался с места, не закрыв окна, и через минуту было слышно, как по крыльцу бежит толпа — ребятишки, Валя, еще кто-то. Жена упала на колени перед ним, целовала в курчавую голову и говорила: «Витечка, родненький, что случилось? А к нам братишка мой приехал, мы же его с нашей свадьбы-то и не видели. Вырос братишка, инженер уже. А каких он нам подарков привез! Вот платье на мне, а тебе спортивный костюм! Ребятишкам много чего...»

Витя-капитан уткнулся в её теплые ладошки, его ещё больше одолели слезы… То ли от радости, то ли от горечи.

— Ты прости меня, Валя! Прости, ради Бога. Ради наших детей, прости. Я больше не буду, поверь!

— Что, Витя, не будешь, может, что с кораблем?

— Ой, Валюша, не буду…— но вовремя сообразил, — не буду раньше времени приходить с рейса. Лучше рыбки на зиму половлю, уточек, гусей добуду. А я всё рвусь куда-то, чуть мимо дома в море не ушел.

— Да ладно тебе, хоть совсем никуда не ходи, нашел, о чём расстраиваться, — она целовала его в обветренные губы.