Культура 22 янв 2021 510

​Булат Аюшеев. Перечитывая «Похищенное счастье»

Первое бургизовское издание «Похищенного счастья» в переводе Никифора Рыбко стояло у нас дома рядом с другими книжками, которые я имел обыкновение брать и читать с первого попавшегося места, и потому могу сказать, что подобно многим моим сверстникам вырос в окружении героев, созданных воображением Батожабая.

Больше того, когда много лет спустя я подготовил для районки подборку стихов — тогда их еще печатали в газетах — на тему любимых книг, в нее вошел помимо стихов, навеянных Уэллсом и де Костером, стих про героиню «Похищенного счастья» Жалму.

Стих был слабенький, но зато сильным было впечатление, которое легло в его основу — сцена на скотомогильнике.

Работая в журнале, я услышал от Натальи Ильиной, в прошлом редактора Бургиза, историю про то, как на одной из встреч с читателями Батожабая спросили, что стало с Жалмой, и он ответил «умерла» и заплакал. Это так потрясло Ильину, что она постоянно возвращалась к этому эпизоду. В воспоминаниях вдовы писателя Лхамасу Батуевны, с которой Батожабай встретился как раз в пору написания трилогии — конец 50-х годов, начало 60-х — есть рассказ о том, как близко к сердцу принимал писатель страдания своих героев, как он мучился, не спал ночами.

Открывая роман через много лет и, можно сказать, в другой стране, я, конечно, сомневался и в собственном уровне эмпатии, что со временем мог понизиться, и в способности текста вызвать эту самую эмпатию, мало ли что могло с ним произойти. И первым делом выяснилось, что так поразившей меня в детстве сцены на скотомогильнике в том виде, в каком ее помню, в книге 2001 года выпуска нет.

А история оказалась такова, что еще при жизни Батожабая перевод трилогии был издан в Москве в издательстве «Современник», но в сокращённом варианте и одним томом, и по этому переработанному тексту и осуществлялись другие переиздания на русском. Лхамасу Батуевна вспоминает, как по приезде в Москву ей с Батожабаем пришлось срочно сокращать роман и что они даже переусердствовали и потом по просьбе московского издательства возвращали назад изъятые главы.

Хорошо, у меня был под рукой журнальный вариант 58-го, по-моему, года с первоначальным вариантом, и я смог сравнить, что было и что стало. Кто читал, тот помнит, что потерявшая рассудок Жалма поселяется рядом со скотомогильником, питаясь мясом павших животных, и когда в округе случается эпидемия сибирской язвы, ламы объявляют, что причина бедствия — оборотень, вселившийся в Жалму, и что единственный способ остановить эпидемию — закопать ее живьем. В московском варианте в жертву собираются принести батрачку Долгор и целый эпизод, где сердобольная Долгор кормит и обмывает Жалму, опущен.

А вот другая, напугавшая меня, как и всех, наверное, читателей Батожабая, сюжетная линия — история малыша Балбара, сына Жалмы, которого отвергнутый ею и, как ему кажется, униженный Самбу-лама крадет и прячет в специальный ящик, «чтобы рос только в ширину», а потом объявляет искалеченного ребенка божеством, она осталась нетронутой.

История Балбара всегда казалась мне неправдоподобной, скорей всего, думал я, Батожабай у кого-то ее позаимствовал, например, у того же Гюго, написавшего роман про Гуинплена, изуродованного в детстве компрачикосами, да и вообще «Похищенное счастье» похоже на бурятский вариант знаменитых «Мизераблей».

Но при повторном прочтении бросилось в глаза, что «ящик-тюрьма» в романе появляется не раз. Так из сундука-тюрьмы в одном из дацанов Поднебесной вызволяет маленького хуварака Гун Эрбэда разбойник Ван Тумэр. Самого Ван Тумэра, осужденного за преступление, которого он не совершал, заключают по китайскому обычаю в тесный ящик, больше похожий на гроб. «Ящик-тюрьма», получается, примета особенного пространства, в границах которого ищут свое заблудившееся счастье герои трилогии.

Перечитывать сегодня советскую литературу, выдержанную в духе классовой борьбы, поиска внутренних и внешних врагов, противостояния темного прошлого и светлого будущего, занятие не простое. Речь, разумеется, не обо всей литературе советского периода, она была разной и зачастую даже вполне себе антисоветской. В «Похищенном счастье» враги — это, понятное дело, угнетатели разного рода и ламское сословие. Все младописьменные литературы СССР создавались и развивались в таком вот постоянно генерируемом государством электрическом поле с заданными характеристиками. Потому они были так похожи, особенно в первые свои десятилетия. В этом смысле «Похищенное счастье» Батожабая — вполне себе канонический советский текст, но с добавочными степенями свободы в бурятский язык и еще одну характеристику, то самое особенное пространство — мир, ориентированный с севера на юг, на Центральную Азию и Тибет.

Книга сегодня работает на уровне несгораемых элементов, а что-то, конечно, унесено временем. В очерченном ею пространстве вполне найдет место себе и своим воспоминаниям каждый бурят-монгол. Сказанное справедливо в первую очередь для читателей, сформированных в советское время, к которым отношу и себя. Я могу только догадываться, как, например, трилогия «Похищенное счастье» выглядит в глазах читателя, родившегося уже после распада Союза.

Возможности альтернативного прочтения советского канона посвящен, например, известный роман Михаила Елизарова «Библиотекарь», где тайные сообщества хранителей и собирателей текстов некоего лауреата всех главных советских премий бьются друг с другом насмерть в чистом поле.

Или вот люди пишут фанфики к «Похищенному счастью», что не может не радовать. Это интересней, чем растерянность целенаправленной мысли, не знающей, как подступиться к одному из главных произведений романного жанра в бурятской литературе, или, скажем, попытки читать сегодня «Похищенное счастье» буквально.

Батожабай не был правдоискателем, он был сочинитель, иначе бы его просто не печатали. Взамен возможности зарабатывать сочинительством приходилось платить тем же антиламским пафосом, с чем Батожабай справлялся лихо, иногда даже чересчур, перенося весь драматизм своей несвободы в иносказательный сюжет противоборства отца и сына (по другому: автора и героя) — приземленного Наван-Чингиза и оторванного от земли Аламжи.

Пожалуй, самые трагические страницы трилогии — возвращение Аламжи, где он скачет такой в ярких одеждах по степи, а все вокруг знают, что лама его обманул. Жестоко. Уж лучше закончить свою жизнь, как Наван-Чингиз, чью голову выставили на мосту рядом с головами других разбойников.

 

Советский опыт наглядно показал, насколько важно, когда, пусть «в стол», но создается литература инакомыслия, чтобы, как только маятник «качнувшись влево, качнется вправо», было чем утраченное равновесие и полноту картины мира восстанавливать. В русской литературе конца двадцатого века это случилось как бум возвращенной литературы, которой было снято накопившееся напряжение, что читателю чего-то недодали, что-то от него скрыли.

В литературах, где этого не произошло или не могло произойти по разным причинам, напряжение осталось, но важно проговаривать, почему так случилось, иначе не избавиться от привкуса «неполноты картины мира» в отношениях с литературным наследием.

Мне кажется разумным в этой ситуации — довериться естественному ходу вещей и не пытаться искать в текстах классиков то, чего в них нет, не прибавлять искусственно им значения и не умалять их предвзято, помнить, что у литературы другие временные рамки и наши запросы — только наши запросы.

Также мне представляется краеугольным, что напряжение, о котором шла речь выше, не только влияет на читателя, но активирует и писателя, пробуждает в нем «зуд» переписчика, по принципу палимпсеста, и многие великие книги именно так и были созданы.