Культура 6 апр 2020 934

​Евгений Самарин. Красные розы для русского капитана. Роман. Окончание

(отрывок)

*

Фронт с потерями, с тяжелыми боями, оставив по флангу Прагу, продвигался к Берлину. По весенней дороге тащились колонны тыловых служб, госпитальные обозы. В полуденный час перешли заветную границу Германии. Полина как-то не придала значения аршинным немецким буквам, написанным зеленой краской на изрешеченном пулями щите, улыбнулась девушке-регулировщице, за которой с набекрень сдвинутой башней не сдавалась обгорелая «тридцать четверка», не хотела умирать, упершись стволом в землю, все еще силилась подняться. Немного надо было воображения представить, что здесь произошло. Возмездие, видно, наступило незамедлительно; вбитыми в бруствер гусеницами корежились недалеко пушки врага. Мятые каски, блестевшие на солнце гильзы. В открытое стекло кабины надувал теплый весенний ветер, неистребимо пахло войной, оплавленным металлом, неостывшим дымом пожарищ; вдоль обочин и дальше зеленела молодая трава. Указатель на родном языке показал — Дрезден!
— Нам, слава богу, не туда, — довольно проговорил Леша. — Наломало их здесь…
Посмотрел на Полину, на убитый огнем танк, на вспаханное воронками поле, перевернутую бомбовым попаданием капсулу дота. До боли знакомая картина с русских и польских дорог.
— Не, Полина Сергеевна, нам ближе! Вчера у Семеныча карту смотрели. Дрезден ихний налево — нам направо.
Действительно, единственный на весь госпиталь студебекер повернул направо, за ним тянулись приданные медуправлением машины с госпитальным добром. Стрелка и родной русский указывали на Берлин!
— Где-то совсем близко этот Цюренбург или как его там? С утра наши гаубицы долбили, я их сразу узнаю… Что-то Семеныч не шевелится — обедать давно пора!..
Полина была согласна с Лешей, пора бы и пообедать… Низко, чередой с запада находили редкие тучи, будто прогуливаясь по голубым полянам, летчики любят такое небо. Это с первых дней войны знает каждый солдат. Никогда она с таким любопытством не всматривалась в то, что виделось за обочиной. Проехала многострадальную Украину, также было разбито и порушено на польских дорогах, но сегодня она с каким-то особенным любопытством высматривала жуткое однообразие, оставляемое войной. Почему-то все не могла оторвать взгляда от побоища, будто хотела запомнить изуродованные пушки, танки, обгорелые бревна вырванных из земли блиндажей. И саму землю, густо перемешанную с железом, собранный в безобразную кучу самолет.
Совсем близко показался маленький зеленый городок. Впереди нескончаемой колонны вдруг поднялся огненно-черный фонтан. Полина переглянулась с Лешей, на секунды не соображая, что делать. Этих секунд хватило водителю, чтобы обежать машину, выхватить девушку из кабины. Леша потянул ее за руку к разбитому «тигру», куда уже бежали люди. Она повернулась к голове колонны — там была Лина, споткнулась, упала, больно ударилась о что-то железное и не могла уже подняться сама. Маленький, тщедушный Леша не бросал ее, пытался поднять. Задрав голову в нарастающий сверху рев и понимая, что через секунду он настигнет их, бешено заорала:
— Да беги же! Беги! — пыталась встать.
Леша, присев, затянул ее руку себе на плечо, подхватил за пояс, пригибаясь от тяжести, то ли от ужаса настигающей смерти, тащил ее от дороги. Видела наперерез бегущего к ним, распахнув полы шинели, кричавшего что-то с перекошенным лицом Павла Сергеевича. Огнем и землей, будто горячей пружиной, их подняло и вбило в землю, остро и тонко прожгло грудь…
Стальной осколок милосердием божьим, чудом не коснулся сердца, иначе все бы решила легкая, быстрая смерть. Не сдерживая слез, Лина благодарно прильнула щекой к груди хирурга:
— Спасибо, Павел Сергеевич! Вы правда — Бог!
Утром санитарка у кровати Полины разбудила Лину. Рядом был уже Пал Сергеич, слушал дыхание, держал руку Полины. Полина смотрела на подругу, шевельнула высохшими губами, на что Павел Сергеевич строго пригрозил пальцем. Днем тайком пробрался к ней с перевязанной головой Леша, обрадованно подмигнул ей, из кармана галифе достал оранжевый мандарин, положил его на тумбочку у кровати. Постоял рядом, показал ей большой палец и тихонечко вышел.
Это было первое, что она помнила после все заглушившего адского рева. Потом снова будет Черна Гора, где следом за прифронтовым обосновался госпиталь сортировочный. Задыхаясь от радости, узнавая знакомый почерк, будет прижимать к груди треугольничек с дорогими строчками, в открытое окно виден солнечный угол кирхи, молодая листва. Долгие ожидания на польских станциях, пропахших паровозным дымом, и на наших русских полустанках, наконец, санитарный поезд остановится в разрушенном Могилеве, который проезжали летом прошлого года. Испуганная ранением дочери, случайным, радостным совпадением в день Победы нагрянет в госпиталь мама. Вместе с фронтовиками наплачется и насмеется. Мать пробудет с дочерью неделю и опять уедет в Челябинск.
В Могилеве будет мечтать и думать об одном — о весточке от любимого. Из последней, полученной еще в Польше, знала, что полк его уже рядом с Берлином. Даже передал привет от Пашки Ромэо. После победных майских дней все время думалось о скорой встрече, волнующими фантазиями представляла ее в тысячах разных счастливых картинах, но больше всего хотелось одного — маленького заветного треугольничка. Сердце с каждым днем наполнялось тревогой: писем не было, на время успокаивала себя нерасторопностью полевой почты. Пришло письмо от мамы, от Даши из Ленинграда. Она потеряла сон и не ходила в столовую. Новые подруги приносили ей чай и рисовую кашу в палату, упрашивали хоть немного поесть. Грудь не оставляло, терзало страшное предчувствие. Гнала его от себя, но в бессонной тишине ночей, придавленное болью, замирало сердце. Немая пустота в душе. Не виделось, не слышалось ничего. Поняла, что сходит с ума. С таким нетерпением ожидаемую почту стала бояться, и почтальон Соня уже весело не проходила мимо: «Пишут, Поленька! Пишут!».
Несмотря на незажившие раны, в госпитале уже не могла оставаться ни дня. Со слезами, истерикой, угрозой у главврача: «Я просто сбегу, Яков Серафимович!» — добилась выписки.
Строгий, сухой в общении полковник медицинской службы по-отечески уговаривал девушку: «Не могу не признаться в самой искренней симпатии к вам, Полина Сергеевна! Красивая, молодая! Вам еще жить, любить, детишек рожать… Для этого вам надо долечиться обязательно, вы же понимаете — возможны рецидивы и все может быть значительно хуже, чем есть сейчас… Столько лет вы помогали сберечь чужие жизни, теперь сберегите свою!.. Последнее, что я могу для вас сделать: в Башкирии — это недалеко от Уфы — санаторий наш, ведомственный, военный. Езжайте-ка вы, голубушка, туда! Чистый, целебный воздух, хорошая еда и — кумыс! Кумыс! Это главное! Волшебный башкирский кумыс! Я все устрою! Продовольственный аттестат и прочее… Там мои старые друзья, примут как родную… Разберусь с войной — сам поеду подлатать старые кости…»
— Спасибо вам большое, Яков Серафимович! Не могу! Отпустите меня, пожалуйста…
Утром «газик» начальника госпиталя подвез ее к переполненному вагону с победителями, десяток рук подхватили ее, солдат-водитель только успел кинуть вдогонку рюкзак и шинель, но успела, сладко вдохнув паровозного дыма, щурясь от горячего июньского солнца, прощально махнуть рукой. Чуть оттаяло в ней вчера, когда собрались за общим столом в палате, вспоминали войну, дни, что прожили вместе. Поплакали и посмеялись… Как ехала целую неделю домой в Ленинград — отдельная история…
На вокзале обнимали, целовали незнакомые люди, подносили цветы; долго шла какими-то незнакомыми, забытыми улицами, вдруг увидела свой трамвай, не раздумывая, запрыгнула на подножку, бездумно глядя в окно на еще не залеченные раны. Вот серый дом, ограда сада, сейчас будет госпиталь, в котором прошли для нее все блокадные дни, и свозь чугунный ажур ворот, под белым кипением отцветающей сирени увидела край заветной скамьи… Даже попробовала на вкус губы — они еще хранили горячую сладость… Защемило сердце, от жуткой пустоты затряслись пальцы. Не о таком возвращении домой она мечтала… Здесь ничего не изменилось — обрушенный угол дома, засыпанная воронка с редкой травкой, обнаженные кирпичи на арке, выручавшей ее. Фонарная тумба, сколько раз она садилась на нее, набиралась сил, когда казалось, что вот сейчас упадет и уже больше никогда не поднимется, ногтем проводя по складкам кармана, мечтая зацепиться за хлебную крошку… От булочной пахло хлебом, окна парикмахерской не были заколочены и с удовольствием отразили девушку в пилотке с шинелью на руке.
Она остановилась у витой калитки, долго не открывая, смотрела на родные окна. Незнакомая молодая женщина хлопнула парадной, прошла по дорожке, открыла калитку, приветливо улыбнулась. Полина оглядела двор, здесь тоже ничего не изменилось, отцветающие кусты сирени в углу, словно первый робкий снег, сыпали цветочную опаду, но запах ее все еще терзал душу. Мимо клумбы, не огородной, а засаженной любимой Дашиной матиолой, прошла к скамье. Подумала: «Закончилась моя война…»

*

Полина ошибалась — война не закончится для нее до самого последнего ее дня, до которого предстояло еще прожить…
До этой минуты среди людей, постоянное их присутствие давало ей силы, рядом с ними не затухал огонек веры на лучшее, можно было как-то дышать. Все эти дни за одним столом с солдатами, хмельными от счастья Победы, как сладкий дым отечества вдыхавшими паровозную гарь, наполняла себя думами, не устающей надеждой; непрестанное внимание к ней приглушало душевную боль.
Не могла оторвать глаз от бирюзового камешка, будто видела его впервые, не заметила нависшую тяжелую темную тучу, первые редкие капли, силилась сдержать слезы, не смогла, и сквозь соленый туман увидела подходившую Дашу…
Через неделю Даша обнаружила на стуле у кровати Полины платок в пятнах засохшей крови. Кипятила травки, привела старого знакомого доктора. Тот недолго читал тетрадку с историей болезни, послушал девушку и коротко заключил:
— Вам, матушка, срочно нужны не бабушкины травки, а больница, стационарное лечение! Человек вы еще военный и место в Академии вам найдется. Поспешайте! Специалисты там первоклассные, я знаю…
— Душа у нее болит, доктор! — не удержалась Даша, конечно же еще раньше посвятив доктора в печальные подробности…
— Душу не вынешь, не вылечишь разом… Отплачет она свое, отболит… — помолчав ответил доктор, адресуя тихие слова Полине. — С ней приходится жить… Тысячи, миллионы живут сейчас с этим…
Даша, приложив ладошку ко рту, качала головой, соглашалась с доктором, знала: в блокаду он похоронил жену и дочку.
— Время великий доктор, Полина Сергеевна!..
До августовских дней Полина пролежала в госпитале на набережной. Каждый день, как по расписанию, приходила Даша. Приходила Карелия Ивановна, ставила цветы, и они уходили посидеть на скамеечку в ухоженный садик с липами и старым кленом, сенью нависшим над головой.
Лина писала, что скоро встретятся, что японцам тоже — хенде хох! «Боже, как надоела война! Не могу! Соскучилась по тебе, по маме, по нашему Ленинграду. Устала… Тебя все помнят, не забывают. Пал Сергеич на днях обмывал погоны, теперь он — товарищ полковник! Спрашивает о тебе всегда и, кажется, писем твоих ко мне ждет больше, чем я…» Счастливая, красивая Лидия ждала Руслана, ее майор оставался пока наводить порядок в Европе. Дедушку-дворника управдом не отпускает на пенсию. Брат зовет в деревню: «Русланка войну закончит, уеду, дочка…» Мишка, выросший сын Анны, тот самый, что замораживал супы для матери, учится в летном училище. Смотрели фотографии, красный лист клена упал Анне на колени, и она положила его в конверт, жалея, что принесла его сюда, поняв вдруг, что не капля дождя растекается по черному квадратику глянца.
В башкирском санатории для высшего офицерского состава все пришлось по душе. Через несколько дней написала в Гомель, благодарила Якова Самуиловича. «За мной здесь как за генеральшей, кумысу вдоволь, и мед дикий, самый настоящий. Рассказывали, как его добывают, очень интересно. Процедур много, каких не было даже в Академии…»
Дашу тоже не забывала: «…с генеральшей ездили вчера в Уфу на рынок. Полным-полно всего! Всякие-всякие ягоды, орехи, сухие и свежие грибы, вкусные лепешки. Я на самом деле поправилась, приеду домой толстой, здоровенной бабой. Даша, какая здесь осень!..» Полина сходила опустить письма, решила до ужина погулять, прошла по засыпанной разноцветной листвой дорожке парка, приветливо улыбаясь знакомым. Она знала, где оставался тихий покой. Нужно отогнуть прутик ограды и натоптанной тропкой выйти к реке, в первый же день приглянулось ей это место, облюбованное давно без нее. Тропинка обрывалась на невысоком берегу у потемневшей от времени лавочки, по дерновым ступенькам можно спуститься к самой воде, с берега открывался замечательный вид. В комнате отдыха висела большая картина, и ясно было, что художник рисовал ее здесь, но в самый разгар зеленого лета: бабочки, одуванчики, тот же рисунок холмов, изгиб проселка с лошадью и телегой. Полина все искала древний тесовый купол церквушки, подсвеченный разноцветной радугой, наверное, художник просто придумал его. Пожалела, что художник рисовал эту картину не сейчас, осенью, когда невозможно отвести глаз от красы. Река переливала отражение синего неба, желтых деревьев, тихим течением уносило потерянную листву, рыба плескалась, оставляя круги на воде. Вспоминала, что писала Карелии и что привезет в подарок ей и Даше. Порадовалась, что закончилась война с Японией и Лина скоро будет дома. Не прошло и половины срока, а ее нестерпимо тянет домой. Заслышала за спиной говор и смех, рядом остановились, поздоровались молодые люди — недавно прибывший летчик майор, с ним девушка в красивом бежевом жакете, в шляпке с короткими полями с прилаженным огненным листиком клена.
— Скучаем? — улыбаясь, спросил офицер Полину и повел девушку в сторону.
— Подожди, Саша! Какая красота! Левитан, а-у-у! — на минуту девушка недвижно замерла, и красивое лицо ее осветилось осенней далью.
Наконец она взяла летчика под руку, тот, прощаясь, вежливо козырнул, и они пошли вдоль берега, оглядываясь через блеск реки на неувядаемый под закатным солнцем праздник. Полина смотрела им вслед без зависти, с невысказанным пожеланием счастья, непрошено накатились слезы. Не прислушиваясь к дорожке за спиной, она прижала к губам бирюзовый камешек, заговорила с ним, поверяя ему прожитый день. Дальше пока она не заглядывала. Доктору сегодня сказала, что ей намного лучше, если не совсем хорошо, и можно собираться домой.
— Э-э… моя красавица, что за фантазии… — не согласился профессор. — Никаких домой, Полина Сергеевна! На сей раз мы все доведем до конца — это я клятвенно обещал Якову Серафимовичу! Не торопитесь! Смотрите: щечки порозовели, дышите чище, все хорошо у вас, это правда. Самое главное — остается закрепить, — полковник медицинской службы не скрывал своего удовольствия пообщаться с девушкой. — Смотрю на вас и радуюсь… Это все воздух наш благодатный, кумыс! Во времена оные из такой запущенной чахотки людей вытягивал. Вечерами прохладно, поберегитесь, пожалуйста… Видел вас вечером в парке в одной гимнастерочке… Вы ни о чем не беспокойтесь — продаттестат и литер — все вам сделаем, но в свой час, Полина Сергеевна… Не думаю, что ленинградская слякоть сейчас вам на пользу.
Генеральша Тамара, соседка по комнате, неожиданно уезжала домой: муж получал новое назначение.
— Конечно, я за ним куда придется, но жутким образом представляю себя где-то еще! Я выросла в Москве…
В первый же вечер Полина знала о своей соседке все, от московского детства на Малороссейке до первой школьной любви. Не устояла перед золотозубой улыбкой красавчика, хулигана и дворового гитариста Женьки Зуба. Пока она училась в институте полиграфии и издательству, Женька сидел срок, так и пропал в лагерных разборках. Орденоносца, победителя самураев в воскресный день встретила с подругой в парке Горького. Не раздумывая, уехала с лейтенантом на Дальний Восток. Потом на Урал. «А там жизнь, знаешь какая? Сегодня стрельбы, завтра учения, походы, командировки. Потом — Белоруссия, граница. Двадцать третьего июня как то успели женщин и детей посадить на последний поезд. Я тогда учительствовала. На второй день эшелон разбили в щепки, кого смогли — сберегли. Что мы тогда могли? Бомбы летят, все горит, а они налетают — ничего, что дети, бабы… В середине июля добрались до Москвы. Не пускают — какая я теперь москвичка? А еще дети… Отправили нас в Киров, в детский дом. Бедно, голодно, холодно, но не бомбежки же! От Леши, мужа, — ничего… Маме пишу почти каждый день: что от Леши? На первой-второй линии обороны все попали в окружение. Это я уже от военных знала. Да и сводки какие были, сама знаешь, — Полина подумала о Владимире Степановиче, но промолчала. — В августе мама пишет: жив Леша! Вышли с боями из окружения. Как и что, я узнала потом… Ужас!.. Ужас, Полина! Лучше не знать… В сентябре папа погиб в ополчении… Я сдала класс — какая с меня учительница? И в Москву! Мне говорят: дура, куда прешь — из Москвы народ эшелонами валит, и пешим, и на машинах, все дороги забиты… Черт с ними, с немцами, говорю. Правдами и неправдами добралась, и в первый же день с мамой — на крышу, зажигалки тушить… Брата Сережу ранило, опять горе, но обошлось… Представляешь, сколько радости было, когда немцев поперли!.. В Москве тоже не сладко было, хватило и голоду и холоду. Лешин продаттестат выручал, правда. У мамы сестра с детьми не уехала, ей помогали. Маме Лешиной помогали, конечно. Я в издательстве работала: плакаты, книжки, разговорники, листовки… — все для фронта. В сорок втором Леше за июнь-июль сорок первого — орден Красного Знамени. Представляешь, Курскую дугу прошел без царапинки! А когда брали Орел — осколочное… Госпиталь, потом домой! Какая встреча!.. Но так все быстро… С отпуска отозвали… В сорок пятом я — генеральша! Господи, да хоть лейтенантшей, лишь бы скорее все кончилось… В августе с Германии в Москву вызвали. Думали, опять на Дальний Восток, но военные такие же чиновники, как и везде. Отправили сюда, в Уфу, мол, подлечитесь, отдыхайте пока, товарищ генерал, в Генштабе решают… Какая сказка! Выйти невозможно, у Леши рука устала козырять. Поехали в город, купили костюм, шляпу. Я сама не своя, такое нам счастье за четыре года! И снова срочно в Москву! Приказал пока мне здесь остаться, может быть, еще вернется. Не вернулся, уговорил отдохнуть… Скоро и ты будешь в Москве, остановись, пожалуйста, ну хоть на денек, Поленька! — умильно просила новая подруга. — Позвони, каким поездом, и мы все для тебя сделаем…»
В каком-то смысле Полине повезло, что на время ее поселили с Тамарой. За девичьими, ничего не значащими разговорами не умеющая много молчать добродушная москвичка, открытая до невозможности, приняла ее боль, окружила неназойливым вниманием, с тактом отводила от съедаемых сердце дум, от убивающей тоски, как-то незаметно подвигала к новым душевным движениям. Это Полина поняла в первый же вечер, оставшись одна, без Тамары, и неблагодарно, больше из нежелания стеснить, не позвонив в Москве, пересела на первый же поезд в Ленинград.
— Приехала, красавица! Щечки-то кругленькие с курорту. А че не жареная, как головешка? Чо-то беленькая так и осталась…
— Санаторий, Даша, это почти больница. Уколы, ванны, кумыс пила, кино каждый день, доктора в белых халатах.
— Подруга твоя к тебе приходила, барышня пригожая… С ней военный, высокий такой, тоже доктор. Сидят на скамеечке, ждут. Гостинцев сколько принесли, все так и лежит, я не трогала. Записку оставили. Телефон, говорят, у них работает. Просила чаю попить — не пошли. Подождем, сказали, Полину Сергеевну. Карелия Ивановна, — докладывала Даша, — спрашивала, когда прибудешь, — не удержалась Даша от вздоха и прикрыла его немедленным распоряжением сходить в баню. — Сегодня как раз женский день.
В гулкой от высоких потолков и сырости моечной, намыливая мочалку, рачительная Даша, зная о ближайших планах девушки, учила уму-разуму:
— Ты пока по аттестату не получишь за следующий месяц, погоны-то не снимай, как сможешь, так и погоди… Худо с продуктами, Полюшка…
Повторила выгоду еще и дома. Разобрав гостинцы, пили на травках с Бережков чай с пахучим башкирским медом.
— Не торопись, видишь, жись-то какая…
— Скажи, Даша, зачем жить?
— Господи, Полюшка, что ж об том думать? Чтобы жить, девонька моя… Чтобы жить! Сколь народу загубила война, сколь калеченных солдат по городу… Сколь подняла ты их в госпитале, в блокаду, ночи не спала… Еле ходила. Зачем? А чтобы жить… — собираясь еще что-то сказать, оставила чашку Дарья Михайловна, задумалась. — На-ка вот, накинь, — подала Полине вязанную руками накидку. — Детишек рожать… Растить. Как все люди живут? В Бережках наших сколь мужиков не вернулись, больше половины будет… После никто умирать не собирается… Скосили травку, новая поднимется… Так Бог нам устроил… Медок-то пахучий! — перебила тему Даша, встрепенулась, принесла с вешалки шинель. — После баньки да с медком — самый сон…
Полина видела, как наполняются глаза Даши слезами.
— Ну вот, почаевничали… — и вдруг попросила. — Возьми меня в Бережки, Даша… — слеза остановилась у женщины на щеке, глаза просияли такой невысказанной радостью, что Полина сама вдруг обрадовалась неожиданному для нее желанию… — Спасибо, Даша, за чай, а с погонами я и сама не тороплюсь. Что ж, совсем глупая? Завтра Лина приедет, поговорим…
— Поговорите. Картошечка у меня есть, наша с Бережков, селедочку без талонов выкидывают. Встретим, не переживай, это ж и мои друзья тоже, накормим и напоим…
Полина прижалась щекой к плечу Даши, умиротворенно молчала. Даша вздохнула и заговорила, как умела, по-простому подкрашивала в девушке желание жизни…
— С войны-то пришла, не узнать девчонку, и госпиталь и ниче ее не попортило. И росту, кажись, другого, и мордашка куда еще… смотрю, не насмотрюсь… В блокаду в баню с тобой ходили — ребрышки посчитать можно, а давеча — глаз не оторвать: беленька вся да гладенька… и косточки куда делись? Все везде приглядно… Мужикам такое, как этот мед сладко… — мечтательно заулыбалась Даша.
— Свози меня, Даша в Бережки, хочу посмотреть, где ходил он там мальчишкой…
— А че ж такого? И свожу, осень у нас сейчас — самый цвет, и боровички я знаю, где поискать, за калинкой-рябинкой сходим. Антоновку собрали, но, поди, угостят, всем хватит… Я как тебя на фронт проводила, первым делом туда, в Бережки. Пока война шла, много чего у нас там не так. Мужиков мало, но жизнь идет, ребятня подрастает, хороводятся… Продуктов каких соберем и поедем, — решила Даша и тихо спала потом, умиротворенная долгожданным приездом любимицы и ритуальной для нее баней.
Полина прижимала к губам бирюзовый камешек, думала о завтрашней встрече с Линой, знала, что подружка прибежит бегом, заговорит, завалит новостями. Думала о Бережках, о продуктах, о деньгах, хранимых Дашей. Думала, во что оденется, сняв шинель, пора было возвращаться к другой, без войны жизни. Боже, дались ей эти Бережки, много раз просыпалась от каких-то быстро пропадающих видений, изб, пашен, незнакомых лиц, осталась в глазах красная кисть калины.
Гости ждать не заставили. В окно Полина увидела, как подкатила к калитке армейская полуторка, из кабины вышел водитель в выгоревшей гимнастерке, в пилотке набекрень. Через дверь вынул кожаный чемодан и, не выпуская его из рук, оглядел двор.
— Даша! Это же Леша! — в чем была, выскочила на улицу.
Солдат шел с чемоданом по дорожке, увидев Полину, остановился с виноватой улыбкой. Леша! Тот самый Леша, с которым колесила по дорогам Украины, по разбитым колеям Польши. Леша, который с солдатскими матюгами вытащил ее из кабины, через минуты сгоревшей дотла. Обняла боевого товарища, полной грудью вдыхая рядом с ним запах недавнего, дорогого сейчас прошлого, не истребленного запаха войны.
— Ну, пошли! Пошли, любимый ты мне человек…
— Нет, Полина Сергеевна! Лина Аркадьевна, Николай Степанович убьют! Велели чемодан передать и быстро назад. У нас, как всегда, чертов форс-мажор — возим-перевозим! Пока Семеныч отлучился, Лина Аркадьевна меня к вам: пулей, говорит, и — назад. Они сами потом приедут, — с радостным восхищением смотрел на нее солдат. — Давайте, я вам помогу!
— Приезжай и ты, пожалуйста, — всегда тебе рада. Ты совсем мужчина стал, Леша. Усики, медали — герой! Посидим все вместе, поговорим… Помнишь, в машине ночевали, спирт пили, курили, песни пели: выпьем за Родину! Выпьем за Сталина!
— Выпьем и снова нальем!.. — с улыбкой подпел ей Леша. — Как забудешь, Полина Сергеевна? Мы вас всегда вспоминали и в Берлине, и на Востоке… Вы без погон, Полина Сергеевна, совсем другая… Самая красивая девушка… Вы меня простите, как я вас тогда матюгами обложил…
— Леша, Леша… Чудной фронтовик! Приезжай ко мне всегда, меня не будет, спросишь Дашу. Я тебе про нее говорила, помнишь? — перехватила у солдата чемодан.
— Спасибо, Полина Сергеевна, Пал Сергеич вас тоже помнит, не забыл. На Гороховой у дяди Коли в коммуналке на днях ночевали, выпили немножко… Они все время вас вспоминали… До свидания, Полина Сергеевна! Может, еще и встретимся… Я, наверно, скоро домой. Семеныч говорит: растрясемся немножко — и рули!.. — она снова прижалась к медалям солдата, не удержала слезы. — Что вам сказать, Полина Сергеевна… Вы самая хорошая для меня… Всю войну прошел, а такой души не встретил… Кто вас так знает, как я? За мои дела меня расстрелять надо, а вы всегда выручали. Помните, у танкистов я тогда застрял? Дезертир! Начмед сказал… Штрафбат! Земляка я тогда встретил с родной деревни, вместе на фронт уходили… Ну выпили, не рассчитали маленько А вы заступились… Я помню. Все у вас будет хорошо, — подержал ее руку, робко обнял. — Счастья вам, Полина Сергеевна! — солдат отвернулся и, топая начищенными сапогами, побежал к машине.
Даша не стала засиживаться с гостями — с поездкой в Бережки решили не откладывать и дел у нее хватало. Николай курил в открытое окно, когда девушки разбирали на кровати чемодан.
— Ну что ты такое говоришь, какие деньги в Берлине? — ругалась Лина. — Хуже, чем в блокаду… За булку хлеба можно два костюма взять, отрез!.. Вот он! Это банка тушенки… Сахар, масло, хлеб — вот деньги! Брот, фрау! Разве такое купишь у нас? Для тебя все собирала. Смотри, боты зимние, как раз для Ленинграда. Завтра что наденешь? Сапоги? Гимнастерку? Мальчишка фриц принес эти боты. Завела к себе, накормила пацана, у него от голодухи язык запинается… Данке шен, фрау! Данке шен! Коля, скажи ты ей! Это сейчас, здесь вещи, а тогда в мае — просто барахло! На всех улицах торговали, пройти нельзя. На горелых кирпичах обувь, одежда, посуда дорогая, хрусталь, шмутки, чулочки: Битте, фрау! Битте, фрау! Людям не до золотого хрусталя, сама знаешь… У меня этого добра, как снегу, на сто лет хватит!
— Врет она все! — повернулся от окна Николай. — Половину тряпок уже раздарила.
— Не жалко, Коля! Посмотрела, в чем Нинка ходит — бери! Она без меня за мамой сколько ходила? Смотри, какое пальто осеннее — воротничок, карманчики! Шик, фрау! А шарфик этот Пал Сергеич велел тебе передать, смотри, какая прелесть! — Лина крутанула шарф вокруг шеи Полины. — Красота!
— Скажи, что приняла его трофей безоговорочно.
Вспомнили, как зимой в блокаду Пал Сергеич пешком ночью ходил в Академию со своими бумагами, сильно простыл, и Полина за одну ночь при свете фонаря, заменив нянечку-сиделку, связала ему шарф, за что военный хирург при очередном чаепитии для нее и неизменному дяде Коле выставил банку тушенки…